– Этот, – говорил, – один чисто действует: он понял дело и напал на свою роль.
А похвала эта, впрочем, в простом изъяснении сводилась к тому, что он почитал знаменитого московского врача «объюродевшим», но уверял, что «в Москве такие люди необходимы» и что она потому и крепка, что держится «credo quia absurdum».[15]
Любопытный был человек! Жил холостяком, брак считал недостойным и запоздалым учреждением, остающимся пока еще только потому, что люди не могут найти, чем бы его заменить; ходил часто без шапки, с толстой дубиной в руке, ел мало, вина не пил и не курил и был очень умен.
Моя теща пользовалась его расположением «как умная немка». Жена моя должна была у него лечиться. После она хотела съездить к Tante Августе в Поланген, где море гораздо солонее.
Я сказал:
– Прекрасно.
– И Фриде с собою возьмем, надо его показать танте и Авроре: она ведь его еще не видала.
– Пожалуйста, возьмите; его только и остается показывать танте Августе да Авроре.
Лина укоризненно покачала головою.
– Какой ты, – говорит, – злой!
– Да, я злой, а вы с своей мамой очень добрые: вы так устроили, что мне своим родным сына показывать стыдно.
– Почему же стыдно?
– Немец!.. лютеранин!
– Ну так что же такое?
– Ничего больше.
– Будто не все равно? Все христиане.
– То-то и есть, верно, не все равно. И я так думаю: не все ли равно, а вот по-вашему, видно, не все равно: вы взяли да и переправили его из Никитки на Готфрида.
А жене уж нечего сказать, так она отвечает:
– Ты придираешься. Лишнюю комнату, которая у нас наверху, мы отдадим дяде барону (то есть Андрею Васильевичу).
– Чудесно.
– Ведь мы ему много обязаны.
– Конечно.
– Он очень любит Нордштрема.
– И Нордштрем его любит.
– Правда?
– Да.
– Он тебе говорил это?
– Как же. Он мне говорил, что барон – гороховый шут.
Лина обиделась.
– Я, – говорит, – думаю, что ты шутишь.
– Нет, не шучу; но, впрочем, Нордштрем хотел свести барона с каким-то пастором, который одну ночь говорит во сне по-еврейски, а другую – по-гречески.
Лина заметила мне, что я дерзок и неблагодарен.
В ней была какая-то нервность. Так мы расстались и почти три месяца не видались. В разлуке в моем настроении, разумеется, произошла перемена: огорчения потеряли свою остроту, а хорошие, радостные минуты жизни всплывали и манили к жене. Я ведь ее любил и теперь люблю.
Андрей Васильевич встретил меня в Риге на самом вокзале, повел завтракать в парк и в первую стать рассказал свою радость. Пастор, с которым познакомил его Нордштрем и который «во сне говорил одну ночь по-еврейски, а другую – по-гречески», принес ему «обновление смысла».
– Что же такое он открыл?
– А, друг мой, – это благословенная, это великая вещь! Я теперь могу молиться так, как до этой поры никогда не молился. Сомненья больше нет!
– Это большая радость.
– Да, это радость. Впрочем, я всегда думал и подозревал, что здесь нечто должно быть не так, что здесь что-то должно быть иначе. Я говорю о «Молитве Господней».
– Я ничего не понимаю.
– Но ведь вы ее знаете?
– «Отче наш»-то? – Ну, конечно, знаю.
– И помните прошение: «Хлеб наш
– Да, это так.
– А вот то-то и есть, что это не так.
– Позвольте…
– Да не так, не так! Я и прежде задумывался: как это странно!.. «Не о хлебе человек жив», и «не беспокойтеся, что будете есть или пить», а тут вдруг прошение о хлебе… Но теперь он мне открыл глаза.
– А мне хочется сперва в Дубельн, к жене… боюсь, как бы не пропустить поезда.
– Нет, не пропустим. Вы понимаете по-гречески слово: «ehigsioς»?
– Не понимаю.
– Это значит: «
Я перебил.
– Позвольте, – говорю, – вы мне это что-то еретическое внушаете. Мне это нельзя.
– Почему?
– Я человек истинно русский и православный – мне нужен «хлеб насущный», а не
– Ах, да! А я теперь в восторге читаю эту молитву и вас все-таки с пастором познакомлю. Это я непременно и хотел, чтобы он, а не другой пастор, крестил маленького Волю, и он это сделал…
– Какого Волю?
– А второй сын ваш, Освальд!
– Ничего не понимаю!.. Какой сын?.. У меня один сын, Готфрид!
– Это первый, а второй-то, второй, который месяц назад родился!
– Что?.. Месяц назад?.. Что же он, тоже «e h ig s i o ς», что ли, необыкновенный,
– Его мать – Лина.
– Но она не была беременна.
– А, этого я не знаю.
Я вне себя, бросаю Андрея Васильевича и лечу к себе на дачу, и первое, что встречаю, – теща, «всеми уважаемая баронесса». Не могу здороваться и прямо спрашиваю:
– Что случилось?
– Ничего особенного.
– У Лины родился ребенок?
– Да.
– Как же это так?.. Отчего же…
– Что за вопрос!
– Нет, позвольте!.. Как же три месяца тому назад, когда я уезжал… я ничего не знал? В три месяца это не могло сделаться!
– Конечно… Это надо девять месяцев. Зачем же ты это не знал!
– Почему же я мог знать, когда мне ничего не говорили?
– Ты сам мог знать по числам.
– Черт вы, – говорю, – черт, а не женщина! Черт! черт!
Это вдруг такой оборот-то после того, как я к баронессе чувствовал одно уважение и почтительно к ней относился!