— А лечился-то ты сколько? — спросил он Василия.
— Два месяца, дедушка Иван.
— Так-так. А одежку-то тебе в госпитале дали али своя? — щупая у него рукав гимнастерки, спросил он.
— А что? — насторожившись от вида и тона старика, в которых явно виделось и слышалось что-то насмешливое, спросил раненый.
— Так я, к слову.
— В госпитале не обмундировали. Кто в чем пришел отправляли.
— Как и при мне в армии было. Так, так. Значит, два месяца долой, да пока привезли тебя, чтобы немец не достал, поди полмесяца прошло? Али больше?
— Для чего это тебе все?
— Да выходит, ты и воевал-то всего ничего. С первого дня — так и то месяц с днями всего. А ты ведь вроде не на границе служил, а? А одежа-то немного поношена, немного. Я ведь солдатское-то поносил, знаю, что вхорошую-то в окопах поваляешься, так в неделю живо вид потеряешь. Одежда-то полиняет.
Теперь он глядел на Василия уже с нескрываемой насмешкой. Все переглядывались, и, подогретый этим, Василий вспыхнул.
— Так ты хошь сказать, что я все вру! — придвинувшись к старику, крикнул он.
— Ну уж чего сразу так-то, — усмехнулся старик. — Просто интересно: сам видел или тоже от кого слышал? Вот что.
— Так это что же, по-твоему, выходит, мы и не дрались вовсе? Нате, мол, берите все, нам не нужно! Так, что ли? — оскорбленно закричал Василий.
— А ты не пыли, не пыли. Мне глаза засыпать трудно, — спокойно ответил старик. — Как два человека дерутся по-настоящему, ни у одного без шишек не обходится. А уж во зло войдешь, так шишек на себе не считаешь, норовишь одно: как бы супротивника своего получше разукрасить? Это всякий знает. А ты только шишки на себе считаешь. Этак ведь со стороны глядят да приговаривают: вон он ему как дал, а тот-то как дал! Чего-то у тебя все вяжется плохо. Вон на них вот, — кивнул он на женщин, — верно, страху нагнал. Да это дело нехитрое, баб напугать. Настращал их, бедных, да и так уж напуганных, героем себя выказал и довольнешенек, вижу. Али теперь только этому и учат в армии-то, а? — он прямо глядел на Василия, ожидал ответа.
Василий молчал. Степанида же, обиженная за сына, закричала:
— А знаешь много, так нечего и спрашивать! Нечего и ходить да срамить!
— Ну, уважили, спасибо! — оскорбился старик и, встав, сразу пошел вон. Обижать его никто не смел, и слова Степаниды неприятно подействовали на всех. Все повалили вон.
— Воевал, видать…
— Вишь как взъелся, когда правду вызнать захотели.
Разговоры доносились до старика, и он облегченно подумал: «Ну и ладно, и хорошо».
Василий спохватился, видно, опомнился и прямо в гимнастерке догнал его на улице. А может, совесть заела.
— Извини, дедушка Иван, — став перед ним, заговорил он. — Но верно, страсть что делается! С самолета за одним человеком гоняются и некуда деться. А у нас было и воевать нечем. Честно!
Старик обернулся. Никого рядом не было.
— А хоть бы и так: чего людей суматошить еще? И так тошно всем, да еще ты явился душу рвать…
Василий, опустив голову, молчал.
Не нами сказано: ветер кудри не чешет, а горе душу не тешит. Отчаяние овладело стариком, когда остался один.
«Что же будет-то? Что будет? — думал он. — Неужто обессилели совсем? Неужто все так же вот в армии руки уронили? Что же будет-то?..»
Чувство горести охватило его. Это чувство было сильней того, что он переживал раньше. Сильней какою-то безысходностью, вкравшейся в сердце после встречи с Василием. Когда уснул, ему приснилось, что кто-то огромный и страшный навалился на него и душит, душит… Он отбивался от него, но сил не хватало оборониться, и ужас овладел им. Когда очнулся, Александра стояла рядом и перепуганно спрашивала:
— Что с тобой?
— А что? — тяжело дыша спросил он.
— Кричал больно страшно.
— Мерещилось не поймешь и что…
Когда человека в ногу укусит змея, опухоль ползет по телу выше и выше. Когда напухли ноги, хоть и больно, и тошно, и тяжело, но еще вопрос о смерти не стоит. Если и выше опухоль пошла, все есть надежда, что она пойдет на убыль — не наступит самого страшного. Но когда болезнь подбирается к сердцу — страшно! Тут уж спасти может только сам организм, лекарства много не сделают.
Вражье нашествие подкатывалось к самому сердцу страны, и ощущения этого нельзя было унять, как ни крепись.
Александра уснула снова, а он больше не мог спать. Он молился так, как молился много-много лет назад, когда вера еще не загнила в его душе.
«Господи! — вкладывая в это слово все свои чувства, все надежды, все желания, шептал он. — Дай им силу, помоги им, господи! — Он молился сейчас не за себя, не за внуков, не за дочь, не за сноху. Он молился за сына, за зятя, за внука Федю, тоже бывшего в армии, и за все воинство наше. — Укрепи души их, господи! Сделай твердой их руку!»