Через равные интервалы, среди неповторимого узора листьев, которые не спутаешь с листьями никакого другого фруктового дерева, яблони распахивали широкие лепестки белого атласа или развешивали букеты робких, краснеющих бутонов. В стороне Мезеглиза я впервые заметил круглую тень, которую отбрасывают яблони на залитую солнцем землю, и те неосязаемые золотые шелковинки, которые ткет наискосок закат под каждым листом, — я видел, как отец рассекает их на ходу тростью, но они оставались на месте.
Иногда в предвечернем небе проплывала белая как облако, луна, — украдкой, без блеска, как актриса, которой еще не пора на выход, и вот она в городском платье смотрит из зала, как играют ее товарищи, и стушевалась, не желая, чтобы на нее обращали внимание. Я любил находить ее изображение на картинах и в книгах, но эти произведения искусства очень отличались — по крайней мере в первые годы, пока Блок не приучил мои глаза и мысль к более утонченным гармониям, — от тех, где луна показалась бы мне прекрасной сегодня и где тогда бы я ее не узнал. К примеру, какой-нибудь роман Сентина[142], пейзаж Глейра, на котором она серебряным серпом четко вырисовывается в небе[143], — книги и картины, простодушные и несовершенные, как мои собственные впечатления: бабушкиных сестер, например, возмущала моя любовь к такому искусству. Они полагали, что детям надо предлагать — а дети, доказывая, что у них xoроший вкус, должны прежде всего любить — те произведения, которыми мы бесспорно восхищаемся в зрелости. Очевидно, они представляли себе эстетические достоинства как материальные предметы, которые невозможно не заметить — достаточно открыть глаза и не надо ждать, пока медленно вырастишь нечто подобное в собственном сердце.
В стороне Мезеглиза, на берегу большого пруда, прислонившись к поросшему кустарником холму, расположился Монжувен — дом, в котором жил г-н Вентейль. На дороге мы часто встречали его дочку, которая во весь опор правила открытым экипажем. Начиная с какого-то года мы уже встречали ее не одну, а с подругой старше ее, о которой шла в наших краях дурная слава; в конце концов подруга совсем перебралась в Монжувен. Говорили: "Наверно, бедный господин Вентейль ослеп от любви к дочке, как это он не обращает внимания на пересуды и позволил дочке поселить в доме такую особу — это он-то, которого неуместное слово оскорбляет! Он говорит, что это выдающаяся женщина, воплощенное благородство и что в ней проявились бы необыкновенные способности к музыке, если бы она их развивала. Можно не сомневаться: с его дочкой она не музыкой занимается". Г-н Вентейль именно так о ней и говорил, и в самом деле, поразительно, как восхищаются душевными качествами человека родственники того, с кем этот человек связан узами плоти. Физическая любовь, так несправедливо опороченная, настолько проявляет в каждом человеке мельчайшие крохи доброты, самоотверженности, что это бросается в глаза всем, кто находится рядом. Доктор Перспье, которому его густой голос и густые брови позволяли сколько угодно играть роль человека коварного, на которого он вообще-то не был похож, и при этом не вредить своей непоколебимой и незаслуженной репутации ворчуна-благодетеля, потешал до слез кюре и всех остальных, изрекая сварливо: "Ладно! Она, мадмуазель Вентейль, видите ли, музыкой занимается со своей подругой. Вам это как будто странно. Не знаю, не знаю. Мне папаша Вентейль еще вчера говорил. Имеет же она право любить музыку, эта девица. Я не из тех, кто станет на пути деток, у которых призвание к искусству, да и Вентейль тоже. И потом, он и сам занимается музыкой с подружкой своей дочери. Черт побери, у них там в этом вертепе такая музыка! А чего вы смеетесь? Просто эти люди со своей музыкой перестарались. Я на днях встретил папашу Вентейля у кладбища. Он на ногах не держался".