В приливе отчаяния она хотела сказать ему, что больна и несчастна. Она жаждала услышать хоть одно теплое слово, чувствуя непреодолимую потребность пожаловаться кому-нибудь великодушному, доброму и выплакаться, но этот резкий тон напомнил, сколько она перестрадала из-за этого человека, какой он подлый, и все благие намерения тут же исчезли.
— Будем сегодня играть?
— Будем. В кассе больше ста рублей.
— Попроси и для меня немного.
— Ну вот, опять! Не желаю я быть посмешищем, к тому же сейчас ухожу домой.
Янка посмотрела на него и сказала глухим, беззвучным голосом:
— Проводи меня, я очень плохо себя чувствую.
— У меня нет времени, надо бежать домой — там уже ждут.
— Ах, какой же ты подлый, какой подлый! — прошептала Янка.
Владек отступил, не зная, что изобразить на лице — смех или обиду.
— Ты это говоришь мне… Ты?
Но продолжать он не посмел. Эта девушка с гордым, независимым взглядом всегда внушала ему уважение, и сейчас у него не хватило духа сказать ей что-нибудь резкое.
— Да, я говорю тебе это. Подлый! Наиподлейший из людей! Слышишь? Наиподлейший.
— Яня! — остановил ее Владек: он боялся, что она и не то еще скажет.
— Я запрещаю вам называть меня так, это меня оскорбляет.
— Ты что, с ума сошла? Что это за фокусы? — выдавил Владек со злостью.
— Теперь я вас знаю очень хорошо и всем существом своим презираю.
— Фи! Какую патетическую роль ты себе выбрала. Это что, для дебюта в Варшавском?
Янка ответила ему уничтожающим взглядом и вышла.
Совинская подбежала к ней и стала что-то таинственно шептать, изобразив на лице сострадание.
— Не нервничайте, и не нужно так туго затягиваться.
— Почему?
— Может повредить, это… это… — Остальное Совинская досказала ей на ухо.
Янка покраснела от стыда. Она так старательно скрывала свое положение, а теперь Совинская догадалась обо всем. Ответить Совинской у нее не хватило ни сил, ни времени: нужно было идти на сцену.
Играли «Крестьянскую эмиграцию»,[38]
в первом акте Янка вместе с другими хористками изображала толпу.А вечером в мужской уборной разразилась буря. В антракте перед картиной, которая называлась «Рождественской», Топольский, игравший Бартека Козицу, послал Цабинскому нечто вроде ультиматума, требуя пятьдесят рублей для себя и для Майковской; в противном случае он отказывался играть. Не успел директор ответить, как актер демонстративно, не торопясь, начал разгримировываться.
Цабинский, чуть не плача, торопливо запричитал:
— Двадцать рублей дам. О люди! Люди!
— Пятьдесят дашь — играем дальше, а нет… — И он, отклеив ус, начал стягивать ботфорты.
— Боже мой! Пойми же, в кассе всего сто рублей, едва хватит на расходы.
— Пятьдесят рублей сию же минуту, не то будешь сам кончать спектакль или вернешь публике деньги, — невозмутимо продолжал Топольский, снимая второй ботфорт.
— А я-то воображал, будто ты человек! Подумай, что ты с нами делаешь?
— Видишь, я раздеваюсь.
Антракт затягивался, публика начала волноваться, самые нетерпеливые уже топали ногами.
— Нет, мне легче представить себя в гробу, чем поверить в такое предательство. Ты, лучший друг, ты…
Поменьше болтай, мой дорогой. Ты волен дурачить кого угодно, только не меня.
— Но денег нет, если я сейчас отдам тридцать рублей, нечем будет заплатить труппе! — вопил Цабинский, бегая по уборной.
— Повторяю, мы уходим…
Зал между тем сотрясался от криков и свиста.
— Хорошо, будет тебе пятьдесят рублей, будет, своих же грабишь, только тебе нет до этого дела, тебе нужны деньги, чтобы собрать свою труппу. Получай! Но теперь уж мы квиты!
— О моей труппе не беспокойся, я и тебе оставлю местечко машиниста.
— Скорее ты мне будешь подавать пальто, чем я буду в твоей труппе.
— Молчи, шут!
— Я позову полицию, тебя призовут к порядку, — как сумасшедший кричал Цабинский.
— Я тебя призову к порядку, старый клоун! — рявкнул Топольский. Он схватил Цабинского за шиворот, дал ему тумака и вышвырнул из уборной, а сам побежал на сцену.
Спектакль закончился благополучно, но вечером снова вспыхнула ссора. Актеры столпились возле кассы, их лица блестели от вазелина. Стоял неописуемый галдеж, все требовали денег. Возмущенные люди грозили кулаками, глаза их метали молнии, голоса охрипли от напряжения.
Цабинский, красный, еще не придя в себя от недавнего оскорбления, бранился и обещал выплатить только то, что полагается за сегодня.
— Кто не хочет, пусть идет к Топольскому, мне все равно.
Янка придвинулась ближе к окошку.
— Директор, вы обещали мне сегодня.
— Нет у меня денег.
— Но у меня тоже нет, — тихо сказала Янка.
— И у других нет, но не пристают же они так назойливо.
— Пан Цабинский, я умираю с голоду, — откровенно призналась Янка.
— Так заработайте, уважаемая. Все как-то умеют устроиться. Наивность — это хорошо, но только на сцене… Комедиантка! Идите к Топольскому, он вас обеспечит.
— Наверняка. Его актеры голодать не будут, он заплатит что кому полагается и не станет обманывать людей, — выпалила Янка.
— Пожалуйста, хоть сейчас отправляйтесь к нему и можете больше у меня не показываться, — грубо оборвал ее директор: упоминание о Топольском вывело его из терпения.