Та самая интуиция, прислушиваться к которой советовал редактор, подсказывала ей не принимать всерьез его слов. Сам он показался Янке слишком легкомысленным, а выводы его слишком поспешными; эти обещания написать заметку, статью, заверения насчет таланта были похожи на чудачества. Лицом, жестами и своим щебетом он напоминал Юзя, известного в Буковце ветренника и пустомелю.
Начался второй акт.
Теперь Янка смотрела без особого энтузиазма, спектакль уже не захватывал ее, как вначале. Она была недовольна тем, что охладела и прежнего восторга уже не испытывала.
— Ну, как вам нравится театр? — спросила брюнетка из хора.
— Очень, — ответила Янка.
— О, театр — это чума, если кого зацепит, то уж аминь! — убежденно заявила брюнетка.
За кулисами, в полутемных проходах между декорациями было полно народа, В ожидании выхода стояли актеры, по углам прятались парочки, повсюду слышался шепот, тихий смех. Помощник режиссера, старый, лысый, в одном жилете и без воротничка, метался по сцене. В одной руке он держал экземпляр пьесы, в другой — звонок.
— На сцену! Сейчас ваш выход… быстро!.. — торопил он актеров, и сам вспотевший, разгоряченный, бегал по уборным, собирая опаздывающих, приводил их на сцену, следил за репликами на подмостках, смотрел сквозь сукна и в нужный момент командовал:
— Выход!
Янка видела, как вдруг обрывались беседы, актеры расходились, не закончив разговора, оставляли недопитыми кружки с пивом, бросали всё, устремлялись к выходу и ожидали своей очереди неподвижные, безмолвные или, наоборот, возбужденно повторяли слова роли, стараясь войти в образ; она видела, как трепетали губы, подкашивались ноги, дрожали веки, как бледнели лица под слоем грима, как лихорадочно горели глаза.
— Выход! — раздавалось, словно щелчок хлыста. Актер вздрагивал, придавал лицу должное выражение, трижды крестился и выходил на сцену.
Всякий раз, когда на сцену открывалась дверь, Янка чувствовала на себе горячее дыхание зала, ее смущали и обжигали жадные взгляды публики.
Потом двери закрывались, и снова начинались галлюцинации: полумрак, яркие краски, звуки невидимой музыки, эхо пения, отзывающееся в темных углах, приглушенные шаги, неясные шорохи, всеобщее возбуждение, аплодисменты, подобные отдаленному шуму ливня, полосы ослепительных лучей, сутолока, трагические вопли, стоны — вся эта мелодрама, протекавшая помпезно и крикливо, волновала ее, но уже не так, как в первом акте: там она чувствовала себя участником, она играла, страдала вместе с этими бумажными героями, отчаивалась и любила; она замирала перед выходом, чуть не падала от сладостного чувства в патетические минуты; иные слова вызывали у нее дрожь, такую странную и мучительную, что она тихо вскрикивала и на глазах у нее выступали слезы.
В антрактах Янка снова приходила в себя и обретала хладнокровие. Все больше людей из публики являлось за кулисы. Коробки конфет, букеты передавали из рук в руки.
Пили водку, пиво, коньяк; появился поднос с бутербродами, их вмиг расхватали. Слышался непринужденный смех, со всех сторон сыпались остроты. Некоторые из хористок, переодевшись, выходили в сад. Актеры в одном белье слонялись возле уборных; женщины в белых нижних юбках, наполовину разгримированные, с обнаженными плечами, выбегали посмотреть на публику; заметив на сцене посторонних, вскрикивали, кокетливо улыбались и убегали, бросая на незнакомцев вызывающие взгляды.
Официанты из ресторана, рабочие носились по сцене, как борзые; вокруг только и слышалось:
— Совинская!
— Портной!
— Реквизитор!
— Брюки и накидку!
— Трость и письмо на сцену!
— Вицек! Бегом к директору, пусть одевается к последнему акту!
— Установить декорации!
— Вицек, пришли мне кармин, пива и бутерброд! — кричала одна из актрис через всю сцену.
В уборных суетились и спешили: одни торопливо переодевались, другие накладывали грим, растопившийся от жары, а иные еще успевали и побраниться.
— Если еще будешь маячить на сцене перед моим носом, ей-богу, получишь пинка!
— Пинай своего пса! А у меня по роли так нужно… Вот, прочитай!
— Нет, ты нарочно меня загораживаешь!
— Представляешь?.. Только я вышел — в публике шум, оживление…
— Ветер дунул, а ему шум мерещится.
— Был шум… возмущения, ведь ты порол чушь собачью.
— Еще бы не пороть, Добек в суфлерской будке спит, чтоб ему пусто было.
— Поболтай еще, тогда я вовсе не скажу ни слова… Посмотрим, как ты будешь выкручиваться! Разжевываю и кладу прямо в рот, а он стоит и молчит! Я уже кричу, Хальт стучит своей палочкой… а он опять стоит и молчит!
— Всегда помню роль, ты меня нарочно хочешь засыпать.
— Э, дорогой, не морочь голову, так-то ты помнишь свои роли!
— Портной! Пояс, шпагу и шляпу… живо!
— «Мария! если скажешь: уйди… я уйду в ночь… страдания, одиночество и слезы… Мария! слышишь ли ты меня?… То голос любящего сердца, то голос…» — повторял Владек; он шагал по уборной с ролью в руках и жестикулировал, глухой ко всему, что происходило вокруг.
— Не ори, Владек! Уши болят на сцене от твоих стонов и воплей…
— Мне кажется, у этого парня остался только орган речи, остальные вышли из строя.
— Скажи, пожалуйста, Рык…