Мышка чувствует себя виноватой. Тихонько поскуливая, она забирается в свою раскладушку и с головой накрывается одеялом. В гробовом молчании мы с Муркой тоже ложимся в постель. Настроение — хуже некуда. Мы лежим и думаем о несбывшихся мечтах. Думы наши горьки. Путешествие в Италию совершенно не оправдало надежд. Наша личная жизнь, и без того бестолковая, окончательно вышла из-под контроля и припустила на всех парах в неизвестном направлении. Куда она заведет нас завтра? С кем мы встретимся на нашем нелегком пути? Мне приходит в голову мысль, что, может быть, судьба не такая уж злодейка. Может, мы сами притягиваем к себе всякую дрянь? Ведь живут же люди — и мужья у них, и любовники, и романтические истории, и все их носят на руках. А мы носимся, как оглашенные, по миру, и что? И ничего. Вдруг из-под Мышкиного одеяла раздается довольное хихиканье.
— Ты что, Мыша?
— Ой, девочки, а я вчера так напилась этой граппы, никак отойти не могла.
— Куда? Куда отойти не могла?
Это Мурка. Она всегда задает удивительно конкретные вопросы.
СЦЕНА ДВЕНАДЦАТАЯ,
в которой в конспективной форме излагаются основы религиозных воззрений Мышки
Если говорить о религиозных воззрениях, то лучше не говорить вовсе. Потому что никаких таких воззрений у Мышки не наблюдается. У нее наблюдаются нравственные принципы и моральные устои, от которых, как от кислого винища, сводит скулы. У Мурки тоже с воззрениями беда. У нее только жуткое самомнение, неуемная жажда наслаждений и уверенность, что мир должен крутиться вокруг ее драгоценной особы. Иногда хочется эту уверенность разбить, треснув Мурку чем-нибудь тяжелым по башке. Что касается меня, то мои религиозные воззрения безупречны. Мне больше нравятся деревянные церкви, а не каменные. Ну, знаете, такие, из бревнышек. Мне кажется, что полторы тысячи лет назад в них ходили берендеи, хотя известно, что ни в какие церкви берендеи не ходили, а сидели на лужке, рвали цветочки, плели венки, пели песенки и жмурились на солнышко. Я бы тоже хотела сейчас сидеть на лужке, рвать цветочки, плести венки, петь песенки и жмуриться на солнышко, но вместо этого тащу тяжеленный чемодан на вокзал. Это уже стало доброй традицией — таскать чемоданы взад-вперед по Италии. То с вокзала в отель. То из отеля на вокзал. А то — неизвестно куда неизвестно откуда. На привокзальную площадь мы прибываем рано. До поезда минут сорок.
— Базилика-ди-Санта-Мария-Новелла! — громко говорит Мурка и делает широкий жест, приглашая полюбоваться на расположенную неподалеку церковь. — Зайдем на секунду по старой памяти. Все-таки Брунеллески.
— Только не это! — вырывается у меня. — Только не Брунеллески! Мура, держи себя в руках!
— Не бойся, — невозмутимо отвечает Мура. — Никаких альпийских горок.
— Американских, — машинально поправляю я.
Но Муре это все равно. Она не знает, что американскими бывают горки, а альпийскими — дворики. Она имеет в виду, что альпинизмом мы больше заниматься не будем и ни на какой купол не полезем.
— Великолепная фреска «Распятие» работы небезызвестного вам Брунеллески расположена в капелле Гонди слева от алтаря, — произносит она скрипучим экскурсоводским голосом. — Увидев ее впервые, Донателло так поразился, что уронил яйца.
Мышка испуганно вскрикивает и поступает точно так же, как Донателло. Она роняет чемодан.
— Как? Оба? — шепчет она, прижимая ладошки ко рту.
— Все! — отрезает Мурка.
Мышка смотрит на нее глазами, полными слез.
— Бедняжка! — бормочет она и готовится плакать.
— Не плачь, Мышь, — говорю я. — Не все так страшно. Яйца были не его. Он нес их с рынка. Видит — церковь, дай, думает, зайду. Зашел, а там Брунеллески. Вот он и уронил корзину. Яички упали и разбились. А ты, Мура, думай, прежде чем говорить. Все-таки среди нас дети.
И мы идем на поезд.