Мать, встревожившись, поклялась перед Господом Богом, что никогда в жизни не соединила бы три этих ингредиента в одной кастрюле. Она даже не знает, что это за мята такая. Но ей тут же захотелось узнать, какие именно макароны нашли.
— Pasta fino о pasta grosso?[6]
Я ответил то же самое, что и судебный врач: поди узнай теперь…
Внезапно отец принялся бормотать что-то неразборчивое, словно пьяный, потом проковылял к маленькому буфету и вытащил оттуда бутылку граппы. Мать и слова сказать не успела, как он уже хлебнул пару раз прямо из горлышка и замер на секунду, чтобы остудить обожженную глотку. Эта бутыль была для него под запретом, и он это знал. Но мать, видимо, почувствовала, что сегодня вечером он не потерпит никаких возражений. Впрочем, мне все-таки любопытно было узнать, с чего это вдруг ему пришла охота глотнуть чего покрепче.
Ставя бутылку на место, он произнес одно-единственное слово:
— Ригатони…
Секундное замешательство.
— Что ты этим хочешь сказать? При чем тут ригатони?
— При том, что это их он съел. Ригатони.
— Откуда ты знаешь?
— Оттуда. Знаю, и все тут.
Веский аргумент, ничего не скажешь. Он такие доводы просто обожает.
— Да объяснишь же ты, наконец, роrсо Juda!
Кстати сказать, ригатони — это такие крупные макароны, не только с солидным отверстием, но еще и рифленые, чтобы как следует впитывать соус. В общем, достаточно внушительный калибр, чтобы любую семью расколоть надвое, когда одни «за», другие «против», а у нас в оппозиции всегда был один только отец. Он терпеть не может макароны, которые надо есть поштучно, когда одной макаронины достаточно, чтобы набить рот. Зато он страстный поклонник капеллини, самых тоненьких из спагетти, которые ломают натрое, прежде чем бросить в кипяток, и варят буквально несколько секунд. Возможно, ему нравится лавирующее, словно в слаломе, движение вилки среди этой зыбкой энтропии, а может быть, ощущение чего-то невесомого, почти газообразного, прикасающегося к нёбу. Кто знает. Но от своего он не отступается. Он, правда, и раньше всегда кривился, когда матери случалось готовить нам ригатони, но приплетать их к смерти Дарио — это он хватил лишку.
— Может, скажешь все-таки, в чем тут дело? — спрашиваю я его с полуулыбкой, но слегка возвысив голос.
Вместо ответа он вновь включает телевизор и устраивается в своем кресле. Звуки шарманки — позывные киноклуба со второго канала — погружают нас в какую-то странную атмосферу.
— Оставь меня, я смотрю фильм.
Мать украдкой делает мне знак, чтобы я бросил эту затею. В конце концов, она его лучше знает.
Мне пора, иначе упущу последний автобус. Прежде чем уйти, целую отца. Не надо бы ему дольше тянуть с лечением.
— Когда ему в санаторий?
— Завтра утром, — отвечает мать. — Сама жду не дождусь… — добавляет она так, чтобы отец не услышал.
Я уже на пороге и все-таки еще медлю. Это я-то, которого никогда раньше не приходилось упрашивать, чтобы сбежать отсюда поскорее. И вот надо же — ухожу почти через силу. В последний раз:
— Слушай, а при чем тут все-таки ригатони?
Он вскакивает рывком. Я ко всему был готов, но только не к этому; он вдруг начинает орать на меня, обзывает кретином, велит немедленно убираться к себе в Париж, а в этом доме, мол, мне больше делать нечего.
Мать тем временем вышла из комнаты, наверное, чтобы избежать его гнева, а он продолжает с новой силой. Ему, мол, и без того довольно мучительно — уезжать в какую-то больницу, где ни одной живой души не будет, чтобы ему помочь, потом неожиданно заключает, что я тоже допрыгаюсь и что меня ждет такой же конец, как и Дарио.
Грандиозное представление. Коронный номер.
Пока длилось это извержение желчи, я смотрел в телевизор, чтобы не опускать глаза вниз. Почему он вдруг выставил меня из дома, я, правда, так и не понял, зато догадался, чем его привлек этот фильм. «Поход на Рим». История двух новичков-фашистов, которые дают себя завербовать за тарелку поленты, кукурузной каши.
Это походило на воспоминание о войне.
Ночка выдалась беспокойная, в поту и смятых простынях. Я проснулся задолго до рассвета, меня лихорадило, жгли воспоминания о Дарио. Надо ему было в землю сойти, чтобы начать тревожить мой сон. В какой-то полудреме я даже представил мысленно сцену его смерти: словно в замедленной съемке, дуэль между двумя актерами, у одного из них лицо было плохо освещено, а другой неимоверно кривлялся, чтобы изобразить, будто его мозги размазываются по стенке. Очень плохой конец. Меня это расстроило окончательно, и я резко вскочил на ноги, чтобы взглянуть, что же такое творится под моими окнами. Ничего особенного, все те же гуляки с террасы напротив, грузовик дорожной службы, еще какая-то гудящая машина да брезжущий свет, идущий на смену потемкам. Четыре часа тридцать минут. Еще слишком рано для чего бы то ни было, и уж тем более для работы, даже если тебе повезло и ты можешь горбатиться, не выходя из дому. Смотрю на макет из полистирона, который один архитектор заказал мне к сентябрю. Времени достаточно. Даже с избытком. Пока еще слишком рано — для чего бы то ни было.