Молодой чернявый парень в сидящей мешком форменной тужурке со значком «Спальных вагонов» на отвороте и в неизменно дурном расположении духа бросает на меня такой раздраженный взгляд, словно отвечает на этот вопрос уже раз в двухтысячный:
— В 10.06, если итальянцы не задержат.
— А такое случается?
Он ухмыляется вместо ответа.
— Должно быть, утомительно работать в ночных поездах, правда? — интересуюсь я.
— Вот когда намотаете по рельсам четыре кругосветки, тогда и поговорим.
Он выходит из купе, пожимая плечами.
Нас пятеро: чета итальянцев-молодоженов, возвращающихся из свадебного путешествия, чета французов-отпускников, которые едут в Рим первый раз в жизни, и я. Мои попутчики очаровательны. Обе пары пытаются общаться между собой с помощью жестов и улыбок и даже предпринимают определенные потуги слепить фразу, которую противоположной стороне всякий раз удается разгадать. Иногда, правда, попадается словцо, которое ставит их в тупик, но о том, чтобы я вмешался, и речи быть не может. Это лишило бы меня последнего, хоть крохотного развлечения. Время от времени я дремлю, убаюканный поездом, и тогда забываю, что вынужден покинуть страну и город, которые люблю, на совершенно неопределенное время. Я, правда, убеждаю себя, что все это пустяки, и даже трижды пустяки по сравнению с тем, что пережили мои дед с отцом. Для итальянцев изгнание — дурная привычка, какая-то нелепая мания. Не вижу, почему я должен избегнуть общего правила. На ум приходят воспоминания детства. Всплывают в памяти все эти переезды, которые я сам и не пережил. Опять во мне оживает отцовский голос, как бывало порой вечерами, когда ему приходила охота порассказать о себе.
…Уехать? Еще до того как я родился, мой отец уезжал в Америку, за долларами. Потом уехали братья. Когда настал мой черед, шел как раз 1939 год, и я все-таки уехал, но только не за состоянием, а чтобы научиться держать ружье под знаменами. Дело было на севере, в Бергамо, и говорили там на всех, какие только есть, диалектах. По счастью, я нашел земляка, парня из нашей округи, так что было с кем поболтать по-нашему хоть тайком, потому что разговаривать на наречии начальство запрещало. Мы с ним стали compari — кумовья — это словечко у нас означало как бы обещание дружбы. Вечерами мы таскались в верхний город и там глазели, как фашистские вояки дрались с альпийскими стрелками, с этими, у которых перо на шляпе. Из нас они были единственные, которые могли утереть нос молодчикам Муссолини. Для чернорубашечников все было задаром, они входили в любую киношку или бар и кричали: «Дуче платит!» Может это и было первой причиной, которая сразу же заставила меня возненавидеть этих подонков. Но с настоящей войной все это еще не имело ничего общего. Мне в сорок первом году даже отпуск дали, чтобы я мог повидаться со своей невестой. А потом отправили нас с компаре, с куманьком, знаешь куда? В какую страну? Ни за что не догадаешься… Да я и сам не знал, что где-то есть такая… Вот там-то я и понял по-настоящему, что значит уехать…