В природе Вердена уже навеки залегла непреодолимая грусть. Это — громадные просторы, бесконечные, неподвижные и непреклонные массивы. Справа, по ту сторону Мааса, залегли бесконечные дали. А вокруг нас — обрывы, взрыхленная земля, в которой миллионы трупов находятся под ногами. Пятую зиму длится сумасшествие, которое вновь потянуло меня в эти места, откуда я некогда бежал. Это сумасшествие казалось мне замаскированной судьбой. Оно вопияло и покрывало злорадный смех Тома Блоу.
— Ступайте, Блоу, — резко сказал я.
Мы шагали между батареями, глубоко вкопанными в землю. Мы встретили несколько французов, несколько негров. Каждый был занят своими делами.
Стояло октябрьское утро. Моя трубка пахла виргинским табаком. Я устроился среди иностранцев. Что, в конце концов, представляет для меня эта земля? Что меня терзает?
Это все старые рефлексы, пережитки, доисторические понятия, отклики детства, следы воспитания. В детстве ребята мечтают о подвигах, о том, как они станут воевать. Но годы идут, и с каждым уходящим годом хочется подальше уйти от крови. Никто, к сожалению, ничего не сделал, чтобы эту естественную перемену характера вооружить энергией. Выйдя из детских лет, я стал миролюбивым буржуа. В первую половину войны этот буржуа бестолково старался исправить ошибки своего воспитания. Но дикие мечты — одно, а цивилизованная война — нечто другое. Я попал в рутину бомбардировок, в неподвижную иерархию войны. Мысли о подвигах, о славе оказались обманом. И тогда моя энергия проявилась в яростном протесте. Что произошло бы, если бы счастливое стечение обстоятельств не освободило меня от фронта? В 1914 году две раны, одна за другой; в 1915 — болезнь, в 1916—-еще рана. Я был близок к преступлению.
В 1916 году, под Верденом, столкнувшись лицом к лицу с этим воплощением всех ужасов современной войны, я был готов дезертировать, покончить с собой, сдаться в плен, нанести себе самому рану, как делали многие, или притвориться сумасшедшим. Это тоже сулило несколько месяцев отдыха в госпитале. Нет, быть простым чернорабочим войны, солдатом или даже офицером, то есть мастером, — это не для меня!
Да, друзья мои, вот какой опыт я приобрел. Это чего-нибудь да стоит в жизни. Как я был счастлив в первые месяцы, когда мне довелось чистить картошку и работать киркой и лопатой! От души желаю этого каждому достойному человеку!
Но когда это стало затягиваться, я почувствовал себя плохо. Я приветствую обязательную физическую работу, но не надо преувеличивать! Мой социализм все же чуть- чуть аристократичен. Вы, друзья мои, должно быть, в этом не сомневаетесь, и это для вас не новость.
В ту пору я ничего не понимал. Я мучился.
... За завтраком я не отрывал глаз от генерала. Я проверял на нем веру в свою безопасность.
- Ну и жарко же было сегодня утром, — воскликнул,
садясь за стол, лейтенант Фоукер, сопровождавший генерала.
Я почувствовал, что краснею. Мне казалось, что фраза была сказана по моему адресу. Я взглянул на Фоукера. Но он обращался к своему приятелю, небольшого роста брюнету, специалисту по газам. Тогда я снова повернулся в сторону генерала и взглянул прямо в его голубые, острые глава.
Лейтенант рассказывал о том, как ему при выходе из леса, — вы знаете, у этого паршивого перекрестка,— пришлось прыгать в яму, чтобы укрыться от снаряда.
Я тысячу раз проделывал это в 14, в 15, в 16 годах. Меня взволновал этот рассказ, как всегда волнует напоминание о чем-то хорошо знакомом.
Весь день я был мрачен. Да, война кончается. Начинается жизнь, надо учиться жить как-то по-новому. Зачем я принимал все это всерьез? Пройдет несколько лет, и никто обо всем этом1 и думать не будет. Я не мог быть самим собой в этой обстановке, среди этих грубых людей — солдат и офицеров. В конце концов, даже в штабах все было мелко и низкопробно. Мы все были только жалкие исполнители. Во имя чего рисковать жизнью? Какой смысл?
Меня охватило циничное безразличие. Но та часть меня самого, которая умеет ценить правоту, мужество, самопожертвование, восставала. Она боролась против циничной и хитрой другой части.
— Ведь ты всегда жаловался, — говорила лучшая часть, — что в армии ты не на своем месте, тебе в этой простонародной армии, с ее тяжелой, подозрительной и неподвижной иерархией, не по себе. Ты соглашался идти на гибель не ниже, чем в чине полковника. Ну, что ж, — вот теперь ты подружился с генералом. В глазах десяти тысяч американцев ты являешься ведь представителем целого народа. Ты ведь играл с опасностью, шутил с огнем. Как же ты можешь уйти из игры в такую минуту, когда она стала наиболее заманчивой, наиболее опасной. Это последняя игра. Надо идти ва-банк.
У меня в моем бетонном убежище была книга моего вечного Паскаля. Я не перестаю питаться им уже четыре года. В такие минуты книга, вероятно, поддерживает и воодушевляет нас, даже если глаз рассеянно скользит по ее спокойным строчкам.