Тогда начался длительный период борьбы. Временами я чувствовал себя патриотом, который начитался книг и газет. В другие минуты я становился тем, что я впервые осознал в казарме, — нулем, ничтожеством, чем-то до конца опустошенным, дрянью, меньше, чем дрянью, нулем. А человек — куда девался человек!?
В другие моменты, все чаще и чаще, я становился чем- то иным: уже не патриотом и не дрянью. Я воспламенялся. Не время спать. Я приподнимался, высовывался до половины из-за насыпи и старательно стрелял. Но я не
знал, куда стреляю, ибо никакого врага не видал. А лейтенант отдавал приказания неуверенно: он и сам видно не знал прицела.
Решительно, я не мог больше оставаться на месте. Окружающие были удивлены. Меня оглядывали с беспокойством. Все чувствовали, что мои причуды могут дорого обойтись. Но никто не решался упрекать меня. Я никогда не видел, чтоб кого-нибудь упрекали за храбрость. Моя смелость привлекала окружающих. Они не могли бы отказать мне, чего бы я ни попросил. Люди никогда не умеют отказать человеку, который возвышается над общим уровнем. И, быть может, в глубине души эти испокон века неподвижные люди только и ждали, чтобы кто-нибудь повел их за собой.
Особенно выделялся один рыжий крепыш-крестьянин. Он любовался мною и лез из кожи, чтобы от меня не отставать.
— Ну, и молодец же ты! — повторял он.
Мало-по-малу завеса выстрелов, окружавшая нас, разбила нас на отдельные группы. Полка больше не было. Остались лишь тут и там небольшие кучки, и одним не было дела до других. Они даже стреляли друг в друга.
Я снова увидел Клода около полудня издали. Он стоял на коленях и стрелял. Он казался растерянным и был похож на слепого. Очевидно, он потерял пенсне.
— Ах, почему вы не занялись им?
У меня было других забот до чёрта! Я внезапно почувствовал себя воодушевленным и рассвирепевшим. Я почувствовал, что я — участник войны. Какой-то взвод, находившийся на возвышении позади нас, умудрился, как это ни странно на взгляд новичков, стрелять нам в спину. По крайней мере, один из наших оказался раненым в ляжку, и пуля, видимо, прилетела сзади. Раненый визжал, а лейтенант и сержанты ругались, делали бесполезные жесты, обернувшись к тылу, и в общем ничего дельного предпринять не умели.
Поначалу я с любопытством рассматривал эту сценку. Она разыгрывалась вяло и неопределенно и казалась бесконечной.
Я столкнулся с самым существенным, что есть на войне, — с вопросом командования.
Нас в этой лощине было тридцать человек.
Кто командир?
У одних были нашивки, у других их не было. Здесь были военные профессионалы и были штатские. Лейтенант —штатский. Это — мирный буржуа. Он видел, что именно следовало предпринять, но предпочитал не замечать, чтобы не оказаться обязанным что-нибудь делать. Что касается сержанта, то вся его убогая сила заключалась в том, что он ни в чем не разбирался. Но я, я-то в этот момент всё сознавал, всё понимал, и это заставляло меня кипеть.
Внезапно, как подброшенный пружиной, я кинулся к лейтенанту.
— Господин лейтенант! Надо сказать майору, чтобы нас поставили в другое место. Разрешите пойти?
Я и сам не ожидал того, что произошло. Сержант Гюжан, находившийся рядом, решил, что я попросту хочу улепетнуть. Мое пылкое усердие интеллигента показалось ему подозрительным. Он взглядом сообщил свои опасения лейтенанту.
— Для этого есть ординарец. Вы мне не нужны.
— Он не является. Это идиот, — возразил я.
— Но ведь вас убьют.
— Да нет! Надо же что-нибудь делать!
Лейтенант, боявшийся двинуться с места, не мог объяснить мою жажду движений иначе, как трусостью.
Я взглянул ему прямо в лицо, потом повернулся к сержанту. Моя решимость хлестала их, как кнутом.
— Вы увидите, вернусь я или нет.
Лейтенант почувствовал по моему тону, что я понял его. Ему стало неловко, и он пожелал оказать мне доверие.
— Ступайте!
Этого я только и ждал! Слава богу! Я двинулся, не раздумывая и не оглядываясь. Я кинулся навстречу выстрелам и испытывал странную радость. Это была радость одиночества, радость от того, что я сумел отделиться от прочих и необычайным поступком превзойти их.
Я испытывал потребность действовать, чтобы не впасть в маразм. В глубине души я чувствовал гнет всей этой посредственности. Она стала для меня самым большим мучением на войне. Она была слишком трусливой и для того, чтобы сбежать, и для того, чтобы победить. Она оставалась на месте четыре года, колеблясь между двумя решениями.
Я бежал неловко, с полной выкладкой на спине и с ружьем в руке, попадая ногою в колдобины. Вот в это время я и увидел мимоходом Клода. Он не заметил меня и продолжал стрелять. Его тщедушное тело страшно сотрясалось от отдачи. Он был бледен, потрясен, растерян...