— Неужели Кубе больше не нужны специалисты?
— Еще как нужны. Но здешнее руководство боится промывки мозгов. И не без причины: те, кто побывал да хотя бы у нас в Минске, начинают думать по-другому. На факультет сегодня явилась дама из министерства образования: мол, в СССР вам грозит опасность, там бастуют, стреляют. Поднялся один из ребят-интернационалистов, мы их жалеем, тянем усиленно, даже если туповаты, чтоб в Союзе подкормить, — встал и говорит: «А когда вы нас в Анголу посылали, вы не говорили об опасности. Я ничего не боюсь, я спал под пулями, изувеченные трупы друзей в Гавану отправлял».
…Отшумел, отшелестел ливень, и свет в Абель-Сантамария погас: еще одна загадка де ла революсьон. Горы Сьерра-Маэстра на горизонте кажутся пейзажем импрессиониста; во влажной дымке мерцают отдаленные огни Сантьяго. Бронзовый Дон-Кихот держит на острие копья уже целый стеариновый сталактит, а Ольга все курит и рассказывает…
История Ольги, рассказанная в Абель-Сантамария, когда погас свет
Правду написал один заезжий журналист из «Комсомолки»: наши девчата бегут сюда от серых будней. Да, хуже всего была именно серость. Мать всю жизнь за копейки хребет ломала на деревообрабатывающем комбинате; отец умер рано — от водки. Спился и брат, сел в тюрьму. После этого мать тоже стала в рюмку заглядывать. Жили мы в бараке, сортир на улице, соседи — такие же пролетарские семьи: пьянь, мат-перемат, драки, поножовщина. Ты же знаешь наш залинейный район. У нас там даже небо всегда одного цвета — серое, отекшее, вот-вот, кажется, харкнет тебе в лицо туберкулезной мокротой, как амнистированный зек.
Поступила в пединститут. Обрадовалась, дурочка: наконец-то вырвалась! Но в общаге то же самое: водка, безденежье и серость. Да и от мысли, что через пять лет в родную школу возвращаться, где с каждым годом за парты садится все больше детей алкоголиков, страшно делалось. Песня, помнишь, была в те годы популярна: «Куба далека — Куба рядом…» Она и оказалась рядом, хе-хе, ближе некуда: в моей койке. Хорхе был самый лучший диск-жокей в институте; слушали с ним рок, джаз, травку курили — балдели. Ну, а что был он черным аж до синевы… да хоть бы и зеленым в крапинку, только б не классическое трио белорусской женщины с рабочей окраины: водка, побои, матерщина. Когда спохватилась, что забеременела, все сроки были пропущены. Ну что, одолжила денег, сунула врачихе на лапу, та пообещала сделать аборт, положила меня в отделение, а сама на работу не вышла. Меня уже в операционную привезли, маску дали, уплываю я, значит, и вдруг слышу рев врача: «А эта, мать ее так, что здесь делает? Ей же рожать скоро!» Сразу не выгнали, оставили до утра в коридоре — отлежаться после наркоза. Лежу, рыдаю. Тот врач, что аборт мне делать отказался, как раз в ночь дежурил. Надоело ему, видно, слушать, как я скулю, а может, пожалел. «Успокойтесь, женщина. Если уж это дитя такое нежеланное на свете, зачем ему жить? Я вам сделаю. Завтра найдите меня». Всю ночь над его словами размышляла, а утром отыскала того врача, чтоб сказать: спасибо, не надо.
В роддоме сразу же слухи поползли: родилась моя Катюха с темным пятнышком на попке. Одна студентка, что вместе со мной лежала, от ребенка своего отказывалась — обычного, белого; юристка от ее кровати сразу ко мне направилась: «Пиши, что отказываешься от своей черножопой, чтоб мне сюда два раза не бегать». Я ту юристку на три буквы послала. Тогда в нашем институте как раз чепе случилось: студент-кубинец под поезд бросился — родители девушки не позволяли им встречаться; ректор сам в Гавану труп отвозил. Потому нам с Хорхе сразу же дали отдельную комнату в общаге, живите, мол, радуйтесь. Только радости не получалось: на улицах мне вслед камни, комья грязи швыряли, когда я с коляской на прогулку выходила. Каких только матов не наслушалась! Теперь ты понимаешь, что пути назад у меня не было: малую-то пришлось бы в сад отдавать, потом в школу. И так далее...
Встретили меня здесь весьма прохладно. Мать и сестра Хорхе лезли драться, воровали еду у Катюхи. А что Хорхе, спрашиваешь? Я приехала на остров за революционером, а оказалась женой аборигена, которого сразу же по приезде поразила национальная болезнь — лень. С утра до вечера Хорхе не менял горизонтального положения: слушал музыку и поглощал пиво. Когда не оказывалось денег на пиво, переводил тело в вертикальное положение, продавал другим аборигенам что-нибудь из моих пожитков — пузырек одеколона, бусы — и вновь ложился на диван. Это длилось месяцами. Здесь никто не думает о деньгах, не вкалывает, как мы: обязательный продуктовый паек в магазине стоит копейки, а больше все равно ничего не купишь.