В «Клеа» этот черный карнавал входит в полную силу уже в самом начале романа, в сцене ночной бомбежки, написанной именно как празднество, этакий тотентанц. Вот только Л.-Г. Дарли, вновь — после «Маунтолива» — рассказчик и протагонист, наблюдает эту пляску смерти со стороны, почти как мираж (ведь именно так, миражом, Город впервые предстал Персуордену, приехавшему тоже по воде и тоже с острова) и как внутреннее дело Александрии, к которому он по сути уже как бы и непричастен.
Дарли отныне — только созерцатель на всех и всяческих александрийских праздниках. Вергилием к нему приставлена Клеа, и между гостем и проводником идет едва заметная со стороны борьба — кто кого перетянет. Клеа ведет его в «Auberge Bleue» на первый бал безносой Галатеи, Семиры. Клеа знакомит его с новой ипостасью Скоби, наверно самой карнавальной фигуры во всем «Квартете». И Клеа же, должно быть постепенно осознавшая эту свою роль, пытается уберечь его, оттолкнуть, не дать Александрии всосать его обратно, в свой призрачный зеркальный мир и глубже, туда, где ее саму ждет Наруз, король подводный и подземный (помните инкубаторы и подземные коптские сходки в «Маунтоливе»?). Что ж, получается, оттолкнула, и Дарли возвращается на остров, в свою отьединенность, замкнутость, которая уже грозит стать неизлечимой. Пикник вырывает все, срывает маски и с людей, и с мира, объясняя между делом истинную сущность островов. Попытку бегства Город привык карать смертью. Физической, духовной — все равно.
«Духи места» закатывают бал, уже не очень заботясь о камуфляже. Звана и Клеа, но она не может прийти и наставляет Дарли запомнить все и потом пересказать ей. Все картинки, все иероглифы и смыслы пестрой шутовской чередой проходят по Татвиг-стрит, и Дарли принимает парад из-за столика кафе, напоследок вкушая от александрийских яств. Является, паясничая, прикрывшись маской старого приятеля своего Нимрода, и сам хозяин торжества, Эль Скоб, в девичестве бимбаши Джошуа Скоби. А потом приходят попрощаться с Дарли шесть дервишей, шесть таротных Дьяволов, вставших в позу перевернутого алефа, левая рука к земле, правая — к небу; шесть планет, ибо седьмую, Солнце, он, ставший уже незаметно для себя тем самым персуорденовским Sunbody (и Knowbody — в перспективе), увозит с собой. Один из дервишей — Магзуб. Появляется печальный Бальтазар с печальной вестью, что Изида умерла в далекой черной Африке. Но эта новость уже не актуальна, и Дарли горюющего Пана выслушивает вежливо. А после Вечный Жид проводит его до воды и пообещает встречу.
А потом рассказчик, все еще рассказчик этой подходящей к концу истории, Л.-Г. Дарли, перед тем как уехать за Клеа, за своей славой в Европу (вот уже и аллегории, давно просились), возвратится, пусть ненадолго, на остров. И с острова напишет этой новой Клеа, художнице со стальной рукой: «И пока мы собираем, за дюймом дюйм растим из земли сталь, сей изящный, таинственный ex voto небу, — что ж, в то же самое время зреет виноград, и в его гроздьях течет напоминание, что и много времени спустя после того, как человек оставил свои невротические игры с инструментами смерти, через которые зримо выражен его страх жить, старые темные боги никуда не ушли — они здесь, под землей, схоронены во влажном гумусе хтонического мира (любимое слово П.). Они навечно осели в недрах человеческой воли. И не сдадутся никогда!» Александрийский период в его жизни закончен. Он оставляет за спиной и «зеркальную» эпичность Города с лежащим под ним бездонным мифологическим «подпольем», и ненужную теперь лирическую уединенность островка — личность созрела и готова выйти во вселенную, стать Художником. Но и то, и другое, и третье он продолжает нести в себе, осторожно, чтобы не потревожить демонов, черпая по мере надобности из этих бездонных кладовых: иначе нет Художника.