Читаем Комментарии полностью

Маловероятно, чтобы мое представление о будто бы «главной» причине смерти Маяковского оказалось правильным. Очень мало надежды на это. Но как хотелось бы, чтобы это было так!

Маяковский мог покончить с собой от сознания, что свой огромный поэтический дар он не то что растратил, нет, а погубил в корне. Оттого, что, будучи по природе избранником, он предпочел стать отступником. Оттого, что заключил союз с тайновраждебными себе силами. Имею я в виду не большевизм, к котрому он поступил на службу, – объяснение упадка его творчества, дававшееся Пастернаком. Нет, дело не в этом, вовсе не только в этом. Маяковский с первых своих юношеских стихов принял нелепую, ребячески-наивную позу: громыхать, ругаться, поносить все без разбора. Мир подгнил, мир порочен, корыстен, темен, убог? Это не новость. Поэты как ни в чем не бывало пишут о ручейках и цветочках? Поощрять их не следует. Но есть другая поэзия, есть другой её образ, и перед ним площадная демагогия ничем не лучше цветочков. Пожалуй, даже хуже, потому что претенциознее и заносчивее, оставаясь столь же уныло-банальной. Перевоспитать читателей? Ну, допустим, перевоспитает (это отчасти Маяковскому удалось), допустим, читатели начнут восхищаться посрамлением цветочков – а что дальше? Допустим, будет «сублимировано» хамоватое панибратство с землей и небом, как в «100 000 000», – а что дальше? Нет, не могу понять, как Маяковского до конца жизни не стошнило от собственных его од, сатир и филиппик.

Пастернак упрекал Маяковского в уподоблении какому-то футуристическому Демьяну Бедному, делая исключение для последней его вещи – «Во весь голос»: она, по его мнению, гениальна. Да, она могла бы оказаться замечательной. Трагическое, почти некрасовское дыхание, мощная ритмическая раскачка, какой-то набат в интонации – все это могло бы оказаться неотразимо. Но плоский, нищенский текст невыносимо противоречит ритму. Дыхание рвется к небу, а текст упирается в низко нависший потолок и под этой грошовой известкой отлично себя чувствует. На двухаршинный взлет он ведь только всего и был рассчитан! А слова, то есть дословное содержание текста, в поэзии все-таки имеют значение, поскольку она не «проста, как мычание». Приходится угадывать то, чего в стихотворении нет, с унынием перечитывая то, что в нем есть…

Как возвеличена была бы память о Маяковском в русской поэзии, если бы верным оказалось предположение, что он ошибку свою понял и не в силах был с ней примириться! До крайности мало вероятия, что это было так. А все-таки «тьмы низких истин нам дороже…».

LXVII.

Блока я знал мало.

Относился я к нему приблизительно так же, как Эдуард Род, забытый, но довольно замечательный швейцарский романист, к Толстому, – с уважением, с преклонением почти суеверным. Эдуард Род всю жизнь мечтал о поездке в Ясную Поляну, но желания своего так и не исполнил. «С чем я поеду, что я ему, Толстому, скажу?» – заранее смущался он, откладывая поездку из года в год. Думая о знакомстве с Блоком, я тоже спрашивал себя: что я ему скажу?

Впервые я увидел его в Тенишевском полукруглом зале, на вечере памяти Владимира Соловьева, – десятилетие со дня смерти? – будучи еще гимназистом. «Ночных часов» тогда ещё не было, но была волшебная – по крайней мере, казавшаяся мне волшебной – «Земля в снегу»:

О, весна без конца и без краю,

Без конца и без краю мечта…

Стихами  Блока я  бредил, сходил от них с ума. Кому не было шестнадцати или восемнадцати лет в пору блоковского расцвета, тот этого не поймёт и даже, пожалуй, с недоумением пожмет плечами. Да, от Блока многое уцелело, осталось в русской поэзии навсегда. Но дух эпохи выветрился, обертона её, особые её веяния, её трепет, её надежды – это теперь неуловимо. А Блок был сердцем и сущностью эпохи, и теперь стихи его уже не те, не таковы, какими когда-то были. Это случается в истории искусства. Счастлив тот, кто был молод, когда появился вагнеровский «Тристан».

Потом были редкие, случайные встречи. Помню, во «Всемирной литературе» Блок, после долгих проб и попыток, отказался переводить Бодлера, заявив, что «окончательно не любит его». Меня это озадачило и смутило. Помню эпизод с переводами Гейне.

Блок, эти переводы редактировавший, колебался, следует ли наново перевести «Два гренадера». Гумилёв вызвался предложить ему на выбор с десяток переводов знаменитой баллады и просил друзей и учеников этим заняться. Мы трудились целую неделю, и, право, некоторые переводы оказались совсем недурны. Но Блок отверг их – и оставил старый перевод Михайлова.

«Горит моя старая рана…» – задумчиво, чуть-чуть нараспев произнес он Михайловскую строчку, будто в укор всем нам, в том числе и Гумилёву.

Перейти на страницу:

Похожие книги

100 великих кумиров XX века
100 великих кумиров XX века

Во все времена и у всех народов были свои кумиры, которых обожали тысячи, а порой и миллионы людей. Перед ними преклонялись, стремились быть похожими на них, изучали биографии и жадно ловили все слухи и известия о знаменитостях.Научно-техническая революция XX века серьёзно повлияла на формирование вкусов и предпочтений широкой публики. С увеличением тиражей газет и журналов, появлением кино, радио, телевидения, Интернета любая информация стала доходить до людей гораздо быстрее и в большем объёме; выросли и возможности манипулирования общественным сознанием.Книга о ста великих кумирах XX века — это не только и не столько сборник занимательных биографических новелл. Это прежде всего рассказы о том, как были «сотворены» кумиры новейшего времени, почему их жизнь привлекала пристальное внимание современников. Подбор персоналий для данной книги отражает любопытную тенденцию: кумирами народов всё чаще становятся не монархи, политики и полководцы, а спортсмены, путешественники, люди искусства и шоу-бизнеса, известные модельеры, иногда писатели и учёные.

Игорь Анатольевич Мусский

Биографии и Мемуары / Энциклопедии / Документальное / Словари и Энциклопедии