Из трубы мы выходим на шумную, но благочинную улицу: кафе, рестораны, сувенирные лавки, нежный рекламный свет и Брамсовы венгерские танцы. Полине, конечно, захочется здесь устроить какое-нибудь бесчинство, хотя в нашем положении это может быть очень рискованно. Но она может рассуждать и наоборот. Разумеется, это в том случае, если всё, что приходит мне в голову, действительно мое, а не занесено случайно вместе с травой, таблетками или клубнями, как, бывает, вместе с рыбой покупаешь десяток присосавшихся к стенкам ее желудка черных неподвижных червей, и вид их потом долго стоит перед глазами; впрочем, хваленые клубни разве что прибавили мне бодрости, но не более того – возможно, их действительно было слишком мало.
И всё же от греха подальше я обнимаю Полину за шею и стараюсь отвлечь ее разговором, спрашиваю, кто ей больше понравился: Свен или Дэвид.
Вероятно, это иллюзия, но мне кажется, я всё больше погружаюсь в этот эшелонированный каналами город, в его шумы и ритмы, глухие и гулкие, я пропитана запахом стоячей воды, искусана комарами и приучаюсь говорить по-английски с немецким акцентом и наоборот. Меня завораживает прогресс превращения чужого в свое – не это ли имел в виду Гуссерль, когда говорил о месте другого, которое я способно занять, – город, в котором дома стоят чуть косовато, как, бывает, деревья в болотистом лесу, город, по наследству перешедший нынешним пиздаболам от рыцарей беззаветной жадности,
Полина вырывает меня из короткого забытья: мы на берегу канала, сидим прямо на мостовой, ребята всё еще с нами, Свен рассказывает что-то про Африку – вроде он там чуть не целый год жил, – и Полина вполголоса говорит мне, что точно с такими же интонациями европейцы рассказывают о России.
Полина в восторге:
Полина еще раз в лицах пересказывает историю про пятьдесят евро, передразнивая языковую беспомощность одного и другого, получается смешно, причем Андрей – видимо, несколько коктейлей сделали свое дело – находит в себе английского, чтобы уточнять ее рассказ:
Я слушаю вполуха, вместо этого я вглядываюсь в огни на набережной – я вижу гармонию этих огней. Их расположение подчинено сложному, но строгому ритму. Группами по три – голубой, красный, желтый – внутри каждой группы вразнобой, они следуют друг за другом гирляндой. Иногда между ними встраивается зеленый, и я думаю о нем как о помехе. Но чем крепче я сосредоточиваюсь на пятнах и цветах, тем больше я понимаю, что никакой случайности тут нет места: всё это самоцветье раскрывается как строгая система, в которой горизонтальные ряды отвечают вертикальным, свою роль играет оттенок цвета и интенсивность огня, которая, опрокинутая в неверную мутную воду, бесконечно усложняется, и величие этого устройства внушает трепет.