Сначала Уля пила коктейль (рядом потягивал бурбон Колян), а потом обнаружила себя в танце – между другими парами, обнимающейся и качающейся бог весть с кем, с юношей, от которого сильно пахло свежим пивом, и раскачиваясь, поглядывая иногда по сторонам, Уля видела, как Оксана взасос целуется со своим расстегнутым воротничком, но, в попытках удержать потолок бара в равновесии, Уля не понимала, почему ей от этого нехорошо, и осуждает ли она Оксану, а дальше больше, то ли они с Улей поменялись мальчиками, то ли мальчики – ими, Уля танцевала с
Вступили барабаны, и в этот момент Уля поняла, что если она не остановится, то испортит не только костюм мальчику, но и вечер – всем, главное было не дать мальчику это понять. Она остановилась, поднялась на цыпочки и, разделяя слова, но стараясь говорить тише музыки, сказала ему в ухо:
Она вернулась за стойку, Коля подвинул ей коктейль, и она ухватилась за холодный стакан, хотя одна лишь мысль о глотке спиртного казалась ей сейчас опасной. Она уперла подбородок в ладони и смотрела в танцующую полутемную толпу, в которой Оксана уже перестала танцевать с кем-то, а танцевала, казалось, со всеми мужчинами сразу, со всей толпой, и в этом не только не было ничего постыдного, но, напротив, это было естественно и красиво, Оксаной и толпой любовались, и Уля любовалась, впиваясь взглядом в Оксанины руки, спину, шею, следя за движениями ее бедер, задницы, за покачиваниями ее груди, за губами, не то подпевающими финальным аккордам заходящего на посадку оркестра, не то что-то всей толпе шепчущими, и оторваться от этого слежения Улю заставило только то, что она вдруг поняла: Колян давно уже сбоку за ней наблюдает, и мало того, он, следя за ее взглядом, уже всё понял, и – ей стоило только посмотреть на него, так быстро, что он не успел спрятать свое понимание, свое издевательское удивление (взгляд его говорил: что, серьезно?), – презирает ее. Уля не смогла придумать ничего лучше, кроме как махнуть залпом остатки коктейля и зарыдать, – потому что именно так делают смертельно пьяные женщины.
И чем больше она пила, тем глубже она погружалась в ощущение, которое тем менее внятно могла бы, даже если бы ей вдруг пришло такое в голову, сформулировать, – смешно, потому что рядом наверняка был кто-то, кто мог бы сделать это вместо нее: дело не в том, что она хотела бы быть с Оксаной, – она хотела бы быть ею, а вот как раз это было невозможно не в том смысле, когда говорят «да ладно, быть не может», – а невозможно вообще – ни больше, ни меньше.
Император в изгнании
Лето выдалось жарким, нечем было дышать, но он не покидал полутемных комнат – его душили ярость и стыд. Прятал изуродованное лицо от служанки, которая приносила еду. Не говорил. Иногда забывался, пытался что-то сказать, слышал собственное позорное шепелявенье и со злостью толкал глупую старуху.
Ему нужно было заново учиться говорить, дотягиваясь обрезанным языком до десен, и заново учиться смотреть на людей, пока они разглядывают обрубок носа и делают вид, будто не делают этого. Он пил, ел, ходил из одной комнаты в другую, читал, справлял нужду, вероятно, мастурбировал, плакал.
О чем он думал? О затмении. Пятого сентября прошлого года солнце почернело, и его город упал в полутьму. Народ набивался в храмы, он и сам молился, но – на террасе дворца, отводя глаза от страшного знамения. Он думал о том, что Господь предупредил его, подал ему знак, а он не смог разгадать знака. Кроме того, перед его глазами бесконечно крутилось кино, в котором его выволакивали из дворца и с улюлюканием тащили вниз, на ипподром. Когда в кадре появлялись щипцы, воспоминание становилось невыносимым, и он старался прогнать его криком, бил в стену кулаками и головой. Почему он не покончил с собой? Эта мысль не могла не приходить ему в голову, его должна была манить любая веревка, каждая высокая скала над морем. Впрочем, веревки, возможно, от него прятали, а чтобы добраться до скалы и моря, нужно было выйти на улицу. Когда его, уже здесь, вели по городу, прохожие останавливались, глазели, перешептывались, а дети бежали вслед и тянули в его сторону пальцы. А ведь не все знали. Объяви, кого поведут, заранее, и на улицу высыпал бы весь город.
От самоубийства его могло удерживать пророчество. А может быть, дело в том, что еще более сладкой, чем мысль о смерти, была для него мысль о мести. Он хотел отомстить всем – не только Леонтию, но и остальным, вплоть до самого последнего местного мальчишки, показывавшего на него пальцем. Он еще утопит этот город в крови. (Действительно, утопит, хотя мальчишки к тому времени вырастут.)