Я лежал на кровати (неподвижно), смотрел на потолок и на залитую лунным светом стену (наблюдал за мельтешением теней). Не прислушивался к звукам (не обращал внимания ни на шум улицы, ни на похрапывание соседей по комнате). Не интересовался временем. Не делал попыток снова уснуть (не чувствовал сонливости — будто уже выспался). Не обращал внимания и на урчание своего вечно голодного живота. Пребывал под впечатлением от увиденного и услышанного в том необычайно реалистичном сне.
Перед моим мысленным взором всё ещё был дневной заснеженный Пушкинский парк и бродившие по его аллеям люди. Мерещилось, что я слышал многоголосый щебет сидевших на памятнике поэту птиц. Мне чудилось, что по-прежнему побаливало сердце. Я вновь и вновь мысленно возвращался к недавнему сновидению. Но вспоминал не то, как снова умер во сне (звона на этот раз перед смертью не слышал). А слово за слом воспроизводил в голове приснившийся телефонный разговор с моей институтской кураторшей.
Беседовал я с Людмилой Сергеевной во сне… до самой своей очередной смерти. Вновь, как и в предыдущей жизни поведал ей о своих сыновьях. Говорил Гомоновой о работе в Череповце и в Костомукше. Хвастался успехами детей. И при этом не уставал думать о том, что уже рассказывал всё это Людмиле Сергеевне раньше. Хотя та слушала меня внимательно, с интересом — будто слышала мои россказни впервые. И сама мне говорила о многих вещах по второму разу, в точности повторяла уже произнесённые однажды в Пушкинском парке фразы.
Женщина мне снова поведала об изменениях в Зареченском институте («Теперь он — университет»), о своём неважном самочувствии. Но в этот раз рассказала ещё и о внуках, и о своих никогда не существовавших в прошлой моей жизни детях, о муже, так и оставшемся для меня безымянным. А вот я ей ничего нового не сказал. Всё ожидал, когда Гомонова заявит: «Об этом ты мне, Димочка, уже говорил». Но так и не услышал от Людмилы Сергеевны эту фразу. Да и сам молчал, когда женщина пересказывала уже известные мне новости.