Отто Франка с детства приучали к тому, что он как член общества должен приспосабливаться к своему окружению, не раздражать его; это было условием вхождения в мейнстрим, сделкой, которую немецкие евреи заключили с самими собой. Приличней — и безопасней — было хвалить, чем обвинять. И когда благодаря дневнику дочери перед ним открылся более широкий послевоенный мир, гораздо лучше, опять-таки, было говорить о добросердечии, чем о разрушении: ведь такая большая часть этого широкого мира была причастна к буйству и убийству (Анна упоминает в дневнике о нарастании — на фоне отправки евреев на гибель — антисемитизма в самих Нидерландах, о котором «нам очень горько и страшно слышать»). После освобождения концлагерей груды истощенных мертвецов казались достаточным обличающим свидетельством. После войны люди поспешили переключить свою жалостливость на другое, подальше от зверств и их виновников. Эта атмосфера, эти настроения повлияли на восприятие дневника, и сам дневник, с аккуратными, но очень важными изъятиями, сделали инструментом поддержания этих настроений и атмосферы. Страх Анны можно было преобразить в надежду, ужас в отвагу, в ее молитвах отчаяния увидеть бодрость духа. И, поскольку дневник получил теперь статус документа Холокоста, восприятие самого этого катаклизма было исподволь подогнано под выражения типа «бесчеловечность человека к человеку», «затушевывание и заглаживание определенных исторических событий и их причин». «Мы не должны быть слишком жестокими к прошлому», — настаивал Франк в 1969 году. Его конкретной реакцией на события прошлого стало создание в 1957 году Фонда Анны Франк и его филиала — Международного молодежного центра, расположенного в том самом амстердамском доме, где был написан дневник, и призванного «всячески способствовать контактам между молодыми людьми разных национальностей, рас и вероисповеданий», — цель, конечно, цивилизованная и благая, но чреватая растворением в пресной жиже филантропических абстракций вполне определенной тяги к буйству и убийству, которая погубила его дочь.
Отто Франк, впрочем, лишь потворствовал преобразованию дневника из свидетельства одного рода в свидетельство другого рода — из болезненно разоблачительного в частично скрывающее. Если Анна Франк стала тем, что мы сегодня называем «иконой», то причина — пьеса по ее дневнику, удостоенная Пулитцеровской премии, быстро ставшая популярной во всем мире и сотворившая легенду, которой поверило даже новейшее поколение. Инсценировку, авторами которой были Альберт Хакетт и Фрэнсис Гудрич, чета голливудских сценаристов, впервые поставили на Бродвее в 1955 году, через десять лет после того, как отпылали печи Аушвица; изображенная в пьесе «счастливая душа», преисполненная «юмора» и «надежды», живет по сей день, причем не только в интерпретациях дневника, но и во взглядах на Холокост как таковой. Пьеса появилась на свет под знаком конфликта, и ей суждено было надолго стать источником озлобления и предметом судебных разбирательств. Юридический узел, который из-за нее завязался, в конце концов стал подобием бесконечного и многосложного дела «Джарндисы против Джарндисов» из «Холодного дома» Диккенса: «В этой тяжбе — пугале, а не тяжбе! — с течением времени все так перепуталось, что никто не может в ней ничего понять… Нет числа младенцам, что сделались участниками этой тяжбы, едва родившись на свет; нет числа юношам и девушкам, что породнились с нею, как только вступили в брак; нет числа старикам, что выпутались из нее лишь после смерти»[61]. Многие из главных участников затянувшегося спора по поводу инсценировки уже умерли, но сама проблема за минувшие десятилетия не только не сошла на нет, но обострилась еще больше. И какие бы формы она, разветвляясь, ни принимала, какие бы панорамы при ее рассмотрении ни открывались или, наоборот, ни игнорировались, центральный вопрос остается неизменным: кому принадлежит Анна Франк?
Героем этой истории — или антигероем, смутьяном (смотря какой стороне конфликта сочувствовать) стал уроженец Чикаго Меир Левин, романист социально-реалистической школы, автор таких довольно популярных книг, как «Старая компания», «Мания» и «Поселенцы». Он начинал как левый, хоть и был убежденным антисталинистом; в литературе его привлекала пролетарская тема (его роман «Граждане» посвящен сталелитейщикам), и в 1930-х годах он ездил в Испанию писать репортажи о гражданской войне. В 1945 году, прикомандированный как военный корреспондент к 4-й бронетанковой дивизии, он был в числе первых американцев, вошедших в Бухенвальд, Дахау и Берген-Бельзен. То, что он там увидел, не укладывалось в уме и было непереносимо. «В первые недели, бредя ощупью, постепенно начиная осознавать всю чудовищность истории, которую мне предстояло рассказать, — писал он, — я уже понимал, что никогда не смогу добраться до ее горчайшей сердцевины, ибо громада ужаса казалась недоступной человеческому описанию». Подлинно правдивая повесть, утверждал он, может прозвучать только из уст жертвы.