Три месяца между изгнанием из отцовского дома и призывом в армию оказались на редкость плодотворными. Шолем поселился в пансионе Штрук, в скромном пригороде Берлина, логове русско-еврейских интеллектуалов, страстно, хотя и разноречиво исповедовавших сионизм. Среди полиглотов и отъявленных гуманитариев был и будущий президент Израиля[99]; именно там Шолем взялся переводить с нового для него идиша книгу воспоминаний о еврейских жертвах арабских мятежей в Палестине: она стала его первой серьезной публикацией. В это же время берет начало его долгая дружба с писавшим на иврите прозаиком Шмуэлем-Йосефом Агноном, впоследствии нобелевским лауреатом по литературе, чьи рассказы Шолем просто и ясно переложил на немецкий язык. Он уже познакомился с Вальтером Беньямином[100] в молодежном дискуссионном клубе и восхитился его «в высшей степени самобытным умом». Шолему тогда было шестнадцать, Беньямин был старше на пять лет. Вскоре, уже будучи студентами, они встретились снова (хотя Шолема и исключили из школы, ему разрешили сдать выпускные экзамены, и он просочился в университет, воспользовавшись академической лазейкой для золотой молодежи). Они говорили о феноменологии и филологии, историографии и социализме, китайской философии и Бодлере, Пиндаре, Гельдерлине; они спорили о Брехте, Золя и сионизме; они оба увлекались Кафкой. Этот удивительный взаимообмен — их переписка длилась несколько десятков лет и неослабно порождала идеи, экспериментальные, игривые и в случае Беньямина довольно мудреные, — продолжался вплоть до самоубийства Беньямина, который покончил с собой, спасаясь от немцев, в 1940 году. Нередко Шолем становился первым читателем новой книги Беньямина и даже было вдохновил его изучать иврит, но дальше алфавита Беньямин не продвинулся. Это была близость умов. Обоих незаурядных молодых людей манила сверхъестественная природа языка. Оба стремились к воссозданию интеллектуальной истории: Беньямин, колеблющийся от одного к другому, — силой рассеянности своего гения; Шолем, с исследовательским жаром ныряющий в дотоле не освоенный провал еврейского мистицизма, — силой сосредоточенности своего.
Еврейский мистицизм был не освоен потому, что лежал в стороне от основного русла иудаизма, единодушно отвергнутый талмудистами. Традиционный иудаизм стоял на позициях нравственного рационализма: на законах морали, на сострадании к ближнему с благотворительностью во главе угла, на четкой системе личного и общественного поведения; на откровениях Мидраша[101], на обаянии этики, — но мифы и тайны эзотерики оставались не у дел. Мистицизм считался заблуждением, идея имманентности Бога пагубно граничила с язычеством. Мистическую книгу «Зоар»[102] нехотя разрешили изучать, но только в зрелости, дабы не ввести студента в соблазн иррационализма. Зрелая трезвость для традиционного иудаизма была всем, во всяком случае значимым социальным идеалом.
Шолем увидел нечто другое, причем уже в ранние годы. В отличие от Фрейда, отбросившего религию как иллюзию, Шолем взглянул на вещи пристальнее и глубже: по значимости для структуры человеческого сознания он поставил религию вровень с языком. В двадцать один год он писал Эше Буркхардт, своей будущей жене, с которой он впоследствии развелся: «Филология — поистине тайное знание и единственная существующая на сей день полноправная форма исторической науки. Она величайшее подтверждение моей мысли о краеугольной важности Традиции, правда, в новом смысле слова». Шолем назвал свою догадку «философией иврита» и провидчески воскликнул: «Если бы я мог однажды как следует сосредоточиться на этом!» Его пламенный возглас был не просто намеком или предчувствием, это была благая весть о раннем обретении себя.