– Увидеть хотя бы… В последний раз. Помочь – хоть чем-нибудь.
Ротмистр долго молчал, всматриваясь в лицо Дебольцова. Пожевал губами, наклонился и вдруг положил на столик пухлый мешок:
– Здесь кое-какая одежонка – досталась по случаю… Да уж лучше вашей, вас же за версту видать. Переодевайтесь, а потом подумаем, как быть дальше. Вы безумны, полковник, и мне это нравится…
Дом Дебольцовых в Петербурге был на Морской – там, где она плавно подходит к Мойке у Почтамтского моста. От вокзала решили идти пешком, это даже приятно было: сколько не виделись с Невским, с городом. Здесь все изменилось. Не стучали по деревянной шашке извозчики, редко, невсамделишно грохотали по тесаному камню трамваи посреди мостовой, и публика теперь была невозможная: матросы с винтовками, патрули с красными повязками, на каждом шагу – озабоченные женщины – редкая в шляпке, все больше в платочках. Храм Знамения Пресвятой Богородицы напротив вокзала был закрыт, у статуи Александра III, сплошь заклеенной реввоззваниями и объявлениями, митинговали анархисты с черным флажком, посередине проспекта приплясывали под гармошку человек двадцать – молодые люди в крагах на крючковатых ножках, с красными бантами на толстовках, матросики, истерично-истощенного вида пишбарышни, утомленные беспрерывными сношениями в служебной обстановке и прямо на столе, все пели визгливые частушки – Дебольцов и Бабин и слушать бы не стали, но заметили остолбеневшего генерала в шинели с красными отворотами, без погон и кокарды, с ним рядом замерла жена в черном кружевном платке и сын-гимназист. Его превосходительство держал в правой руке горбушку ржаного, а на землистом лице метался такой неприкрытый ужас, что Бабин подскочил, отвел почтительно на тротуар и еще минуту стоял рядом, что-то объясняя или уговаривая, и Дебольцов услышал пролетарское:
И еще:
Бабин вернулся, встал рядом, прикрыл козырьком глаз:
– Что скажете, Алексей Александрович?
– Не знаю. Страшно. Они же все в Бога верили…
– Значит – не все. Или не верили. Белинского не изволили читать?
– Это демократ такой был? Лет сто назад? Что-то говорили…
– Вот видите, полковник… Чего-то недочитал вовремя – чего-то и не понял. А что, время у нас есть, поговорим две минутки.
– О чем же?
– А все о том же: верующий у нас народ или нет. Вон скамеечка у храма, сядемте и обсудимте, если не возражаете.
Сели, здесь было спокойнее, море житейское как бы обтекало святое место, пусть и закрытое новой властью.
– Вы язык нарочно коверкаете?
– Вослед господину Туркину[2]
. «Я иду – пока вру. Вы идете – пока врете». В том смысле, что мы с вами ступаем по ковру. Так что же, Алексей Александрович, вот Белинский утверждал, что церковь наша – всегда раба светской власти, духовенство же – во всеобщем презрении народа. Похабные сказки – про попов, пардон. «Дурья порода», «Жеребцы» – это все русский человек про попа. Что еще? Религиозность есть пиэтизм, благоговение, страх Божий. А мы произносим имя Господне, «почесывая задницу», – так Белинский утверждал. Атеистический народ, пронизанный суеверием, но без следа религиозности! Какие уж тут мистические экзальтации – слишком много здравого смысла, простите! Белинский, знаете ли, предсказал в связи с этим «огромность исторических судеб!» Что скажете, полковник?Дебольцов ошеломленно качал головой.
– Не знаю… А вы – знаток!
– По должности, не более. Чтобы с революционерами не ошибиться – надобно знать о них по возможности все. Так прав или нет Виссарион Григорьевич?
– Не прав, тысячу раз не прав! Это поклеп, напраслина, вот у нас в семействе, в имении – все были религиозны! Службы посещали, пост – соблюдали строго, даже по средам и пятницам. А вы говорите…
– Я-то ничего не говорю, это Белинский утверждает. Что до среды и пятницы – здесь вера, простите, ни при чем-с… Здесь скорее обычай, привычка. Вера – всегда экзальтация, – если она вера, понимаете? А механически бормотать под нос – извините. Вот и выходит: готов народ к большевистской революции…
До поворота с Невского на Морскую шли как во сне, и все: «Помните, Петр Иванович?» – «Еще бы, полковник!» – «А вот Елисеев! Боже ты мой! Неужели мы это все ели когда-то?» – «Кушали, Алексей Александрович, но очень странно, согласен…» На повороте открылся бывший «Демут», а там, дальше, невидимый, стоял «Донон» – всей гвардии ресторан, и горестно и сладко было от воспоминаний…
Миновали Исаакий и Мариинский, Бабин пошел медленнее; слева лежал Вознесенский проспект:
– Дом угловой, видите? А за ним? Да вот – арка, подворотня то есть темнее? Здесь Раскольников вещицы старухи-процентщицы под камушком прятал… Я в кадетском обретался, сколько лет тому, а ведь специально пришел… Поразил меня Родион Романович…