В два жевка горбушку я съел, в три глотка молоко выпил, сапожишки на ноги, шапчонку на голову, пальтишко в беремя – и долой из дому. По кутье пробирался ощупью. Везде тут кадки, бочонки, ушаты, накрытые половиками. В них отдалённо, рокотно гремит и бурлит. Горячие камни брошены в воду, запертые стихии бушуют в бочках. Тянет из них смородинником, вереском, травою мятой и банным жаром.
– Кто там дверь расхабарил? – крикнула бабушка от печки.
В устье печки пошевеливалось, ворочалось пламя, бросая на лицо бабушки отблески, и она похожа на растрёпанного чёрта.
На улице я аж захлебнулся воздухом. Стою на крыльце, отпыхиваюсь, рубаху трясу, чтоб холодком потную спину обдало. Под навесом дедушка в старых бахилах стоит у точила и одной рукой крутит колесо, другой острит топор.
Неловко так – крутить и точить. Это ж первейшая мальчишеская обязанность – крутить точило.
Я спешу под навес, а дед без разговоров передаёт мне железную кривую ручку. Сначала кручу я бойко, аж брызжет из-под камня точила рыжая вода. А потом пыл мой ослабевает, всё чаще меняю я руку и с неудовольствием замечаю – точить сегодня много есть чего: штук пять железных сечек, да ещё ножи для резки капусты, и, конечно, дед не упустит случая и непременно подправит все топоры. Я уж каюсь, что высунулся крутить точило, и надеюсь тайно на аварию с точилом или другое какое избавление от этой изнурительной работы.
Когда сил моих остаётся совсем мало, и пар от меня начинает идти, и не я уж точило кручу, а точило меня крутит, звякает щеколда об железный зуб, и во дворе появляется Санька. Санька этот ну прямо как Бог или бес – всегда является в тот момент, когда нужно меня выручить или погубить…
Насколько возможно, я бодро улыбаюсь ему и жду, чтоб он поскорее попросил ручку точила. Но Санька ж великая язва! Он сначала поздоровался с дедом, потолковал с ним о том о сём, как с ровней, и только после того как дед кивнул в мою сторону и буркнул: «Подмени работника», Санька небрежно перехватил у меня ручку и непринуждённо, играючи завертел её так, что зашипело точило, начало захлёстывать воду, и дед остепенил Саньку, приподнял топор.
– Полегче, полегче! Видишь, жало вывожу.
Я сидел на чурбаке. Мне всё это немножко обидно было видеть и слышать.
– А мы скоро капусту рубить будем, – сказал я.
– Знаю. Катерина Петровна и наши бочки выпаривает. Мы помогать званы.
Да, конечно, Саньку ничем не удивишь. Санька в курсе всех наших хозяйственных дел и готов трудиться где угодно, только чтоб в школу не ходить. Ему «неуды» за поведение ставят, и учитель домой записки пишет. Прочитавши записку, тётка Васеня беспомощно хлопала глазами или гонялась с железной клюкой за Санькой. Дядя Левонтий, если трезвый, показывал сыну руки в очугунелых мозолях, пытался своим жизненным примером убедить, как тяжело приходится добывать хлеб малограмотному человеку. Пьяный же дядя Левонтий всегда таблицу умножения у Саньки спрашивал.
– Санька! – поднимал он палец, настраиваясь лицом на серьёзное учительское выражение. – Сколько будет пятью пять? – И тут же сам себе с нескрываемым удовольствием отвечал: – Тридцать пять!
И бесполезно доказывать дяде Левонтию, что не прав он, что пятью пять совсем не тридцать пять. Дядя Левонтий обижался на какие-либо поправки и начинал убеждать, что он человек положительный, трудовой, моряком был, в разные земли хаживал, и захудал он маленько сейчас вот только, а прежде с ним капитан парохода за ручку здоровкался и какой-то большой человек часы ему со звоном на премию выдал, за исправную службу. Правда, потом с парохода его списали, и часы он с горя пропил. Но он всё равно гордился собою.
Санька меж тем потихоньку уматывал из дому. Дядя Левонтий с претензиями к тётке Васене повёртывался. А она к нему. И пока они шумели друг на дружку, то уж совсем забывали, с чего всё возмущение вышло, и воспитание Саньки на этом заканчивалось.
Кого почитал и побаивался Санька в селе, так это моего дедушку, без которого Санька и дня прожить не мог. Санька всякую работу исполнял так, чтобы дедушка одобрительно кивнул или хоть взглянул бы на него. Санька гору мог своротить, чтоб только деду моему потрафить.
И когда мы начали убирать капусту, Санька такие мешки на себе таскал, что дед не выдержал и бабушку укорил:
– Ровно на коня валишь! Ребёнок всё же!
Слово «ребёнок» по отношению к Саньке звучало неубедительно как-то, бабушка конечно же дала деду ответ в том духе, что своих детей он сроду не жалел – чужие всегда ему были милее, и что каторжанца этого, Саньку, он балует больше внука родного – это меня, значит, – но вилков в мешок бросила поменьше. Санька потребовал добавить вилков, бабушка покосилась в сторону деда:
– Надсадишься! Ребёнок всё же…
– Ништя-а-ак! – возразил Санька. – Добавляй! – И, нетерпеливо перебирая ногами, жевал с крепким хрустом белую кочерыжку.
Бабушка добавила ему вилок-другой и подтолкнула в спину:
– Ступай, ступай! Будет.
Санька игогокнул, взлягнул и помчался с огорода во двор. На крыльцо он взлетел рысаком и, раскатившись в сенках, вывалил с грохотом вилки.