Довольному достаточно сохранить то, что имеет. На то он и довольный, чтоб не рисковать. Обиженному терять нечего, он даже может и выиграть, если полезет на рожон.
Приехал сам Чистых проводить собрание. Довольные в присутствии высокого начальства молчали. Степаны Зобовы, уловив, куда ветер дует, старались вовсю, кричали с надрывом, только их голоса и были слышны:
— Своевольничает! Жизни нет! Ишь, загривок-то отрастил!
И товарищ Чистых с охотой их голоса принимал за глас народный.
Кричат единицы, остальные молчат, вот тебе и в массах сила.
Собрание кончилось. Чистых бросил Лыкову:
— На днях получите окончательное решение. Сдадите дела. Придется рядовым колхозником завоевывать авторитет. Эт-то потрудней.
Лыков смотрел в пол.
Народ поспешно расходился, все старались не глядеть на развенчанного председателя.
В пустом зале у дверей, пригорюнившись, стояла Секлетия Клювишна, бабка-уборщица, ждала терпеливо, когда очнется председатель, чтоб закрыть на замок контору.
Евлампий поднялся с натугой, устало побрел к выходу.
— Ох-хо-хо! — вздохнула Секлетия.
Он, переступая порог, пьяно ударился плечом о косяк.
— Охо-хо! Господи!
На темной дороге кто-то широкий и приземистый месил грязь. Евлампий Никитич нагнал — Иван Слегов на костылях, последний с собрания, все остальные уже разбежались по домам.
— Иван… — Тот, работая костылями, оглянулся — под шапкой глаз не видно — Иван, слышал?.. Молчали!.. Что ж это? А?.. Что такое?!
— Жизнь, — короткое слово, как клок бархата, ровным баском.
Евлампий закричал тонким от горя голосом:
— Не жизнь это — бл……! Жизнь-то покатится, что бочка с горки! Никодимов какой-то! Он вас не пожалеет, на распыл пустит.
— Может быть.
— И ты спокоен?
— А я волноваться-то отучился.
— Все молчали! Бараны! Их под обушок ведут!.. Ты-то умней других! Ты-то лучше меня знаешь, чем все это пахнет! Тоже молчал!!
Крепкая, накачанная костылями рука Ивана взяла за локоть, повернула Евлампия лицом к себе. Глаз не видно под шапкой, только рот да упрямый подбородок.
— Ты много от меня хочешь, Пийко. Совет в делах — готов, спасать тебя — уволь.
Евлампий Никитич стоял посреди улицы, смутно различал, как борется в темноте со своей немощью Иван Слегов.
«На днях получите окончательное решение…» Но с решением пришлось повременить. В области собиралось крупное колхозное совещание, оттуда запросили — командировать Лыкова как участника. В последнее время фамилия Евлампия Никитича уже постоянно мелькала в отчетах — вверху знали, есть такой.
Сообщи — не может выехать, потому что снят, значит, и объясни — почему. Значит, не исключено, налетишь на упрек — разбрасываетесь кадрами, не занимаетесь воспитанием. Там, глядишь, заставят пересмотреть решение, потребуют ограничиться выговором. Пусть прокатится, и как только вернется — решение о снятии будет уже ждать. Обречен.
И Лыков это понимал, надеждами себя не убаюкивал. Однако — терять-то нечего готовился дать бой, выступить с высокой трибуны, видите, мол, дорогие товарищи, председателя на издыхании снимают!..
Впервые он присутствовал на таких больших совещаниях — людей без малого тысяча, его затерли где-то в задних рядах, самый неприметный, таким счет ведут даже не на дюжины, а на круглые сотни. В кармане — заветная бумажка, назубок ее выучил, со сна спроси — не запнется. Бумажка с жалобой, стон и вопль души.
Но шло совещание, и час от часу все сильней он впадал в уныние. Что его жалоба!.. Область вылезала из тяжких голодных лет. Чего только не рассказывали с трибуны: в таком-то районе заставляли сеять сопревшей рожью, а в таком-то и вовсе не засевали, в отчетах пером выводили цифру — засеяно.
Конца нет жалобам, каждый норовит выставить свою нуждинку, надеется на помощь. У него, Евлампия Лыкова, сравнить с другими, беда не так уж горька.
Бумажка жжет карман, она выучена назубок. Грош цена этой бумажке!
И тут-то Лыков смекнул: не след слезу пускать, без нее — море разливанное. Он начал про себя сочинять другую речь.
С далекого красного стола на сцене председательствующий обьявил:
— Слово предоставляется товарищу Лыкову, председателю колхоза из Вохровского района.
Пора… Лыков наступая на ноги, выбрался к проходу, зашагал по длинному ковру, продолжая сочинять речь.
— Товарищи!..
Тысяча голов, тысячи глаз, только что сидел неприметный в заднем ряду, никто и не подозревал о твоем существовании, пробил час — к тебе внимание.
— Товарищи! Тут я слышу — все больше жалуются на жизнь. А у нас нет охоты жаловаться и слезы лить…
Тишина. Внимание.
— Да разве можно нам жаловаться, товарищи, когда в прошлом году мы получили по сто пудов с гектара, а в этом поболее…
Аплодисменты смяли тишину. Они прокатились от передних рядов к задним — и снова тишина, снова внимание. Заметил: у тех, кто сидит поближе, широкие улыбки на лицах. Эх, люди, люди, осточертели вам жалобы, черно от них, как вас не понять. Наверно, у каждого сейчас в голове вертится нехитрая мыслишка: раз где-то люди уже хорошо живут, значит, и мы жить будем.
И Евлампий Никитич не давал опомниться, хлестал фактами: строим то, строим это, собираемся строить… Тишина. Слушают!