Алексей Карпович Климов, по словам Коненкова, был вдумчивым, неторопливым в словах и поступках человеком. Его привели в мастерскую пресненские мастеровые — Коненкову доверяли и потому просили его спрятать ссыльного. Климов стал его новым формовщиком, переводившим скульптуры из глины в гипс, увлек его и как модель для выражения темы всеобщего раздумья о судьбах страны. Скульптор вырубил из мрамора портрет народного философа, а название ему дал нейтральное, в духе военного времени — «Матрос с крейсера «Громобой».
Единым порывом он вырубает еще один портрет Паганини. Волевой, пронизывающий взгляд. Громадная сосредоточенная духовная сила.
Следом за «Паганини» появляется на свет «Бурлак». По признанию самого Коненкова, этот образ — предвестник легендарного, песенного грозного атамана: «Степан Разин реял в моем сознании несколько лет. Мужественный «Бурлак» — сильный строгий мужик с трубкой во рту, вырубленный в пятнадцатом году, поманил меня на вольный волжский простор, и я услышал скрип уключин разинских челнов и не день, и не два, а долгие месяцы вынашивал в себе образ грозного атамана».
В ту пору по мастерской он ходил в красной косоворотке и черных штанах, заправленных в высокие сапоги, и был похож то ли на Разина, то ли на Ивана Болотникова. Крепкий, ладно сбитый, с красивым, обрамленным короткой темной бородкой лицом, острыми карими глазами, Коненков и впрямь предназначен верховодить людьми. И внешностью и характером он под стать Разину. Он любил в старости полушутливо намекнуть на эту кровную связь: «На свете было три богатыря — Ермак Тимофеевич, Степан Тимофеевич, Сергей Тимофеевич».
Его чары уже тогда распространялись на многих. Как только угнездился в пресненской обители, завлек туда через знакомых музыкантов Ромашкова и Тазавровского выпускников Московской консерватории композитора Ивана Шведова и его брата, пианиста Дмитрия Шведова, впоследствии дирижера Тбилисской оперы. Иван пел, подражая Шаляпину, Дмитрий ему аккомпанировал. Молодой композитор до страсти любил Даргомыжского и всякий раз для начала пел арию Мельника, повторяя мизансцены, жесты, даже мимику Федора Ивановича. Представление разыгрывалось вокруг стола-пня, стоявшего в центре просторной, высокой, чем-то похожей в эти вечерние часы на театральные подмостки мастерской. От висящей под потолком керосиновой лампы на пол мастерской упал полукруг золотого света. Иван Шведов, небольшого роста, кряжистый, с всклокоченными волосами, мечется по мастерской. В черных сумерках он и впрямь кажется несчастным Мельником из пушкинской драмы.
Этот его коронный номер встречался криками «браво, брависсимо!», «ура!», «молодец!». В студии на Пресне собирались к вечеру тогдашние московские знаменитости — художники Кончаловский, Машков, Лентулов, Якулов, скульпторы Бромирский, Ефимов, молодой способный Георгий Мотовилов, вскоре ставший помощником Сергея Тимофеевича, учившийся некогда у Коненкова Митрофан Рукавишников и его брат поэт Иван Рукавишников.
Шведовы профессионально исполняли «Блоху» и арии из «Бориса Годунова» Мусоргского, а также некоторые сочинения Ивана Шведова, по преимуществу — романсы, после чего шла «самодеятельность». Душевно, со вкусом пели Кончаловский и Машков, выступал с музыкальными эксцентрическими номерами Иван Семенович Ефимов — в будущем известный кукольник. В конце вечера, подчиняясь общему воодушевлению, сам Коненков брал в руки необычную гармошку с предлинными круглыми мехами вроде животика дракона из бумаги, что продают на Сухаревском рынке китайцы.
Распустив в полтора аршина мехи, заливчато запела, зазвенела, заухала гармонь: «Эх барыня, барыня! Сударыня-барыня». Все пошли в пляс. На прощание вдвоем с дядей Григорием негромко, проникновенно, под гармонь же спели печальную народную песню.
Как и в былые времена, у Коненкова музицировали скрипачи Минули и Ромашков. Появился и новый музыкант, поклонник скульптуры скрипач Сибор. В мастерской танцевала, и не однажды, Айседора Дункан. Старые друзья — Коненков, Денисов, Минули, Рахманов — стали поговаривать об осуществлении идеи синтеза музыки и скульптуры: «Ведь то, что не удалось до конца провести в жизнь в Греции, можно осуществить здесь, в студии на Пресне». Эти разговоры натолкнули Коненкова на мысль о выставке.