— Отцовство твое, дорогой мой, накладывает на тебя известные обязательства. Теперь, когда после всех обещаний, которые ты нам попусту давал, у тебя действительно появился отпрыск, ты должен сделать из него воителя. Это твой сын, и он должен быть таким же зубастым, как и ты. Его молочные зубы должны превратиться в резцы и клыки, должны уметь кусать и рвать на части. Научи его, если это ему не будет дано с рождения, наедаться жизнью до отвала, хотя бы ему и пришлось лопнуть от натуги. Пусть он пожирает бедняков — таков удел богачей. Подумал ли ты, сколько горя бедных людей в каждом куске, который какой-нибудь молодец вроде тебя подносит ко рту? Так вот, научи своего сына выбирать куски покрупнее — в этом наше общественное призвание. Мы годны только на то, чтобы набивать себе брюхо. Мы — машины для пожирания еды. Что же, это совсем неплохо. Чем больше всего мы поглотим, тем меньше останется другим. Тогда наступит последняя великая свалка, все остановится и замрет! Земля будет облуплена, как пустыня, люди будут вынуждены поедать свои экскременты.
— Эй, Ренье! — крикнул бочкоподобный Антонен, уже еле ворочая языком. — Видел ты, сколько я сегодня умял? Давай-ка заключим пари, что я за три минуты очищу эти три тарелки с пирожными и даже запивать ничем не буду.
— Идет.
Антонен придвинул к себе тарелки, уплел шесть пирожных одно за другим, потом вздохнул. Оставалось еще двенадцать. Одна минута прошла. Он сидел, вытаращив глаза, раздув щеки, как пузыри. Потом он начал снова. Но куски слипались во рту, как комья; на какое-то мгновение он остановился, открыв рот, еле дыша, побагровев от натуги. Но потом рот его сразу закрылся, и он тут же за один присест уничтожил содержимое последней тарелки.
— Я проиграл! — воскликнул маленький горбун. — Но все равно это стоит моих двухсот франков.
Когда пробило полночь, его осенила неожиданная мысль. Неподалеку открылся новый публичный дом для любителей экзотики и девической невинности. Это, во всяком случае, заслуживало внимания.
— А что, если мы отправимся сейчас пощупать им ляжки? Право же, игра стоит свеч!
И вот эти женатые мужчины, почтенные отцы семейств, услыхав его зов и предвкушая сладость розовых девических тел и всю неистовую вакханалию, зарычали от похоти.
Под влиянием яств и вина, круживших им головы, в их дряблых, хилых телах пробуждались горячие желания. Это было какое-то глухое рычанье плотоядного зверя, ярость хищника, изголодавшегося по самке. Женщина представала их извращенному воображению как только что убитая, теплая крупная дичь, и раздувшиеся ноздри их уже ощущали запах этой крови.
Кадран, предложивший им еще одно блюдо, понял, что он бессилен справиться с их скотским инстинктом. Он с сожалением прошептал на ухо Пьебефу-младшему, с которым они вместе веселились на больших ярмарках:
— Ах, если бы мы с тобой были только вдвоем! Но сейчас я не могу, здесь ведь Антонен и Ренье. Не надо подавать им дурных примеров.
Опираясь руками на столы, еле передвигая ноги, все поднялись. Обожравшегося Антонена, который был похож на расколотую тыкву и, казалось, вот-вот распадется на куски, пришлось взять под мышки и волочить до ближайшей стоянки экипажей.
Вся компания уселась в фиакры, и шум колес постепенно замер в тишине спящего города.
X
После смерти браконьера положение в Ампуаньи еще более осложнилось. В осиротевшей лачуге остались шесть брошенных на произвол судьбы существ: жена и пятеро тощих, похожих на маленьких волчат, детишек, которые теперь собирали милостыню на дороге.
«И для чего только эти люди заводят детей? — думал Жан-Элуа. — Пьебеф был бы вправе иметь полный дом детей, а у него только один, и то он еще с таким трудом спас его от смерти. Какая чудовищная несправедливость!»
Глядя на мир со скалистых вершин Ампуаньи, так высоко поднимавшихся над долиной — над этой юдолью скорби, своими глазами сытого буржуа, он видел внизу только низменных, недостойных существ, не имевших ничего общего с высшею расой, к которой он себя причислял. Жизнь босяка, продырявленного ружейными пулями, представляла для него не большую социальную ценность, чем жизнь зайца, застреленного в лесной чаще. Жан-Элуа пока еще не делал последнего вывода: жизнь зайца могла оказаться более ценной — погибший под пулями человек поплатился ведь именно за то, что хотел убить зайца. Роли переменились: у зайца было право на жизнь, а браконьер был всего-навсего жалкой лесною дичью, обреченной на гибель.