Бумаги полетели на пол. Лицо Рассанфосса побагровело от гнева. Он закричал:
— Замолчи! Это ложь!
— Если бы это было ложью, ты бы уже выставил меня за дверь, отец, — невозмутимо ответил Ренье. — Мы с Гисленой никогда не любили друг друга. И в этом тоже виновато ваше воспитание. К чему, в сущности, привела нас жизнь в семье? К привычке собираться за столом и к потребности хлестать друг друга по щекам где-нибудь в углу, в то время как наши гувернеры и гувернантки занимались развратом. Гислена щипала меня между лопатками — там, где я ношу свой мешок, а я не раз задирал ей юбки и кусал ей бедра. Вы можете мне не поверить, но, по-моему, в несчастье, которое с ней случилось, виновата не столько она, сколько все, кто ее окружал. Дашь ты мне наконец эти пять тысяч?
— Нет.
Жан-Элуа вскочил и с силон оттолкнул от себя кресло. Наклонив голову и заложив руки в карманы, он стал ходить взад и вперед по комнате, Он был совершенно удручен этой выходкой сына. Подумать только, у него хватило подлости сказать, что это он, Жан-Элуа, виновник всего их позора.
— Негодяй ты этакий! — неожиданно выпалил он, подойдя к нему вплотную. — Что я тебе плохого сделал, что ты смеешь так со мной говорить?
Ренье встал и повернулся к нему спиной. Он перекинул свою длинную руку через плечо и, нащупав выпуклый изгиб спины, с горестной усмешкой воскликнул:
— Вот это!
Рассанфосс почувствовал, что сын издевается над ним. Он грубо оборвал его.
— Ну и что же? Это горб. Уж кто с чем родится…
— Да, но разве я тебя просил об этом? Теперь, через двадцать пять лет, я все еще раскаиваюсь в том, что родился на свет. Из-за этого вот горба, о котором ты с такой легкостью говоришь, отец, я стал шутом у себя в семье. У Рассанфоссов есть свой горбун, так же как у королей бывали свои карлики. Но только горбун этот — их же собственная плоть и кровь. Судьба или господь бог, если тебе это больше нравится, заставляют меня носить на спине этот мешок, чтобы он напоминал тебе, что сколько бы у людей ни было золота, в семье их все равно может родиться урод. Вот почему я сделал из своей жизни карнавал и катаюсь по ней, чтобы не дать ей себя укатать, вот почему я смеюсь над собою сам, раньше чем надо мной начнут смеяться другие. Отец, получу я наконец эти пять тысяч?
— Да, вот они, бери их, бери в этом ящике все, что захочешь. Только уходи отсюда, оставь меня, черствый эгоист, сын, которому я слишком много во всем потакал. Ах, почему ты не попросил их у меня иначе!
Взяв деньги, Ренье ушел к себе. И вдруг им овладело отчаяние. С криками и рыданиями он грохнулся на кровать.
— Я их ненавижу! — воскликнул он. — Ах, как я ненавижу всех этих Рассанфоссов. Они даже не сумели сделать из меня человека. Если бы я мог стать бедняком, избавиться от моего постоянного смеха и от уродства, которое я таскаю за собой узо дня в день!
Он увидел себя в зеркало и стал внимательно разглядывать свое лицо.
— Ах, это ты паяц! Жалкий и пошлый шут! Ты опять забыл свою роль. У тебя даже нет права плакать… А ведь все-таки, — сказал он, приближая к лицу канделябр, — это мои глаза, это глаза человека, да, человека, уже потому, что я ненавижу все, чего мне не хватает для того, чтобы стать им.
Г-жа Рассанфосс услыхала из своей комнаты громкие голоса. Она встала и, войдя в кабинет, застала там Жана-Элуа. Он сидел, обхватив голову руками, настолько погруженный в себя, что, когда она появилась перед ним в пеньюаре, со свечою в руке, он вздрогнул от неожиданности.
— Что такое? Что случилось? Вы оба разговаривали так громко, что я не могла уснуть. Я уверена, что Ренье снова просил у тебя денег. Надеюсь, ты ничего ему не дал?
Жан-Элуа только пожал плечами.
— Прошу тебя… Он наговорил мне тут столько мерзости, столько… Мне больно. Прошу тебя, оставь меня.
— Подожди, ответь мне. Ренье просил у тебя денег, не так ли? Ты ему дал их?
У него не хватило смелости выдерживать новый поток упреков. Он солгал:
— Успокойся. Я ничего ему не дал.
— Ну хорошо, тогда я ухожу. Да, я хотела еще тебе сказать, ты слишком долго сидишь по ночам. Неужели тебе недостаточно двух свечей, что ты каждый вечер зажигаешь в канделябре все шесть? Я перестала даже ездить верхом, чтобы не заказывать себе новой амазонки.
— Ты права. Я буду зажигать только две свечи. Только, пожалуйста, уйди, ты можешь простудиться. Покойной ночи, милая.
Она ушла. Жан-Элуа открыл окно и долго глядел на синее звездное небо.
— Яма! Бездонная яма Рассанфоссов!
XIII
После продолжительного молчания пришло наконец письмо от Гислены. Она очень невнятно писала о жизни в Распелоте. Ни слова о Лавандоме. Местность ей как будто нравилась. Кучер выездил ее лошадь, такую горячую. Она ездит кататься на своих пони, ни с кем не видится, в восемь часов ложится спать. Это было письмо смирившейся, но сильной женщины: она вдавалась в мельчайшие подробности жизни, которые по сути дела нисколько ее не интересовали.
Сердце матери не ошиблось. Она угадала, что у дочери есть какая-то тайна, что та твердо решила что-то от них скрывать.