Прикидывая, как ей дальше жить (в обезболенные минуты практичной работы ума), Марина говорила себе, что эффект присутствия утраченного мужа будет ею достигнут всего лишь навсего уходом за его, какая останется, одеждой. Вряд ли Климов, покидая дом, разграбит все, что-то непременно должно сохраниться — хотя бы старые вещи из давней, счастливой, еще студенческой поры, купленные на огромной, вроде кругового крестного хода, загородной барахолке, где Марина и Климов всегда крепко держались за руки и имели на случай, если их растянет в разные стороны, условленное место встречи: очень толстую и белую, точно зубным порошком натертую, березу. Марина надеялась, что Климов напоследок не полезет на антресоли, в коричневый чемоданище, где нестиранные воспоминания лежат, спрессованные в тяжкий, глухо пахнущий горб, и снимаются слой за слоем, будто заскорузлые бинты. Получалось, что Марина, отыскав и обиходив то, что муж не захочет забрать, буквально вернет его и себя в самое лучшее, самое доброе прошлое. Вообще-то ей казалось, что она имеет равные с мужем собственнические права на его пожухлое имущество, и не только потому, что платились за него родительские деньги, а после ее гонорары: просто Климов, уходя, не имеет морального права создавать иллюзию, будто его, предателя, не было вообще.
Так постепенно, пока еще в одном сознании Марины, намечалась новая, строго симметричная семейная гармония: в ней устоявшееся отсутствие Климова соответствовало отсутствию Алексея Афанасьевича, и двое