После ухода Климова все оказалось в точности таким, как предвиделось заранее, и в то же время каким-то ненастоящим, словно Марина обживала придуманную
среду, кем-то когда-то описанную в словах. Если она куда-то шла, то у нее создавалось впечатление, будто она идет рассказанным маршрутом, опознает рассказанные здания и переулки, довольно зыбко отвечающие сообщенным приметам, — и порою несовпадения множились так, что Марина теряла направление и могла бы заблудиться, если бы не странная немногочисленность вещей. Мир вокруг нее оказался удивительно пуст; это соответствовало разорению поздней осени, когда на голых улицах кажется, будто что-то убрано или снесено, а что — непонятно, и сердце ищет несуществующее, и те деревья, на которых не осталось уже ни одного листа, на глазах заполняются веществом пустоты, в их почерневших ветвях не остается ни одной ячейки, не налитой до отказа пустым бесцветным пространством. Во все это время Марину не оставляло физическое ощущение, будто теперь уже ничто не имеет цены; случайно забредая в магазины дорогой одежды, она едва не хохотала, обнаруживая на мягких тряпочках этикетки с семизначными цифрами, которые не соответствовали ровно ничему; теперь Марине представлялось, что у каждого человека за шкиркой есть такая этикетка. Теперь, когда она наблюдала, как профессор Шишков, поеживаясь, испещряет вставками верстки предвыборных газет, словно бы извлекая квадратный корень из каждого высказывания и превращая статью в систему математических выкладок, ей казалось, что профессору мешает сосредоточиться раздражительно твердая, натирающая шею этикетка; когда же кандидат в депутаты Кругаль, оглядевшись для порядка, нет ли репортеров, принимался с наслаждением, как бы танцуя ламбаду и нисколько не жалея кашемирового пиджака от Хуго Босс, чесаться спиной о косяк, Марина не сомневалась, что у артиста за шиворотом болтаются целые связки этого лакированного добра. Нет, Марине не было по-настоящему плохо, она могла улыбаться и шутить как ни в чем не бывало — хотя улыбка выдавала ее сильнее, чем ее обычное ровное спокойствие, ровный голос, полуприкрытые глаза. В общем, она не особо страдала, даже голова, что раскалывалась весь последний месяц от предвыборных забот, перестала болеть. К Марине даже вернулся аппетит, во всяком случае, за штабным обеденным столом она съедала столько же, сколько другие, только вся еда почему-то сделалась безвкусной и плотной. Временами ей казалось, будто она может быть совсем не так разборчива в пище, как обычные люди, и если уж надо чем-то тяжелить желудок, то почему бы ей не погрызть, к примеру, мокрую жилистую ветку или не откусить от раскрошенного угла надтреснутой до вафель коричневой трущобы, всеми кандидатами обещанной под снос. От подобных сумасшедших мыслей Марине становилось весело, она ощущала себя зубастой хищницей из голливудского фильма, способной пожирать железо, камень и бетон; в такие минуты неглупая Людочка, с некоторых пор ревниво наблюдавшая за всем возможным будущим начальством, взглядом призывала сослуживцев обратить внимание на Марину Борисовну и, словно набирая длинный телефонный номер, крутила пальцем у виска.