Здесь же, на участке номер восемнадцать, пусть и осененном поясным портретом водостойкого врага, все совпадало с ритмом неспешных шагов и неторопливых мыслей, все здесь было пешеходным,
и останки листовок о найме агитаторов, где-то расплывшиеся от влаги, где-то оставившие, словно бабочка узорную пыльцу, ворсистый буквенный клочок, вызывали приливы ностальгии. Видно было, что эти старые бумажки, расклеенные в темноте и словно попорченные светом многих миновавших дней, уже давненько никто не читает, — тем более оказалось отрадно наблюдать, как высоченная блондинка в потертом зеленом пальто и в черных клешах, похожих на два китовых хвоста, с каким-то детским любопытством разбирает наполовину всосанное щелями забора иззябшее объявление. При виде этой простодушной детки баскетбольного роста, облизывающей млечным языком разнеженный пломбир, Марина ощутила, что жизнь имеет сентиментальную ценность, не зависящую ни от присутствия Климова, ни от придуманной коммунистической партийности, которая больше не грела и ни на что не вдохновляла. Отчим пребывал в каких-то донных глубинах старческого забытья, и все предметы в комнате, включая брежневский портрет, некогда украденный Мариной с кафедры теории и практики печати, были для него не более чем его воспоминания. Эти давние вещи, покрытые тончайшей пылью, удерживались на своих местах с помощью того же магнетизма, что и слабый запах горелой спички, от которой отчим, должно быть, собирался прикурить, когда в голове его с ревом лопнул маленький сосуд. Было бы просто кощунственно побуждать это полумертвое тело к участию в жизни, пусть придуманной и не имеющей отношения к подлинной реальности; не стоило дразнить старика телевизором, от которого шея парализованного напрягалась на своих натянутых корнях и поперек корней проступал как будто давний шрам. Вероятно, иная реальность, в которой Марина и правда вступила бы в партию, потому что по-хорошему хотела быть среди ответственных и передовых, получилась у нее довольно убедительной — но в глубине души Марина всегда догадывалась, что не она, а отчим какой-то непонятной силой держит около себя свой автономный маленький мирок, и эта сила, это магнетическое поле — вовсе не иллюзия. Теперь Марина просто хотела оставить отчима в покое и сохранить себя, свои силы и кровь для кормления призрачного Климова, которого все равно не удастся забыть. Территория, которую Марина привыкла считать своей, хоть и сходила потихоньку с ума, все-таки давала ей дышать. Ей представлялось иногда, что это отдельный маленький город, в котором можно знать в лицо и по имени всех обитателей, покупать продукты в одних и тех же магазинчиках, любезно здороваться с продавцами, а новоприбывших чужаков видеть будто на ладони — как они самоуверенно топают по улицам, пользуются киосками и общественным транспортом, думая, будто ничем не отличаются от местных, в то время как их отличия становятся для всех бесплатным спектаклем. Эта идиллия (выдававшая тайную склонность Марины к построению иллюзорных замкнутых миров) была настолько умозрительна, что не требовала от участка номер восемнадцать никакого благоустройства; даже топкие берега речонки казались Марине прекрасными, печные синие дымы, плывущие сквозь мягкую морось и пахнущие мокрой шерстью, были романтичнее, чем банальные газовые плиты, и голое, как гриб, лицо старухи, набирающей из поленницы дрова черной брезентовой рукавицей, словно символизировало успокоительную смертность всего живого, не обязанного пересиливать мирный природный закон.Теперь для Марины проигрыш на выборах был равносилен изгнанию из родного дома: апофеозовскую оккупацию она могла воспринять только как личное оскорбление и большое несчастье. Поэтому она терпеливо сносила тяготы последних предвыборных недель и добросовестней других выполняла указания профессора Шишкова. Чтобы работать как можно медленнее, Марина считала про себя, доводя этот маниакальный счет до как можно более высокой цифры и стараясь не сбиваться, даже когда записывала паспортные данные клиента. Если другие регистраторши под гнетом замедления все больше увядали и буквально ложились на свои столы, то Марина походила на неутомимую заводную куклу с механизмом из зубчатых колес, подобным часовому: в ответ на любую выходку нетерпеливых агитаторов она передвигалась ровно на одно тугое деление, что требовало от нее полной сосредоточенности. Иногда завода хватало до нескольких труднопроизносимых тысяч, и чем выше забирался счет, тем труднее становилось балансировать воображаемую цифровую вертикаль и одновременно манипулировать внизу широко разложенным регистраторским хозяйством: часто Марина на глазах у изнывающих очередников роняла то, что переносила в руке. Минутами ей казалось, что если работать не медленно, а, наоборот, невероятно быстро, то можно избыть, исчерпать томительную неопределенность, раньше срока дойти до какого-то конца.
* * *