Капризы и прихоти коммунистических вождей не означали, однако, победы принципа личности в коммунистическом обществе, — как это мог бы заявить, положим, тот же Гегель, усматривавший в деспотизме неограниченного владыки становление в истории самой идеи личности и ее свободы. Жизнь при коммунизме, несмотря на ее тотальную идеократичность (термин А. Безансона), дала пример превращения социологии в зоотехнику: animal farm, скотский хутор. Свобода тоталитарного диктатора — свобода пастуха. Его можно, конечно, переименовать, на ветхозаветный манер и в соответствии с идеологемами Достоевского, в «пастыря», но приобретет ли он от такого переименования качества Великого Инквизитора, взявшего на себя тяжкое бремя познания добра и зла? Русский опыт показывает, что тип тоталитарного диктатора даже на вершинах своих — это обнаглевшая посредственность, человек массы. Управляющие и управляемые — камни, различествующие только весом. У них только одна свобода — падения. Произвол, каприз и прихоть не создают личности.
Люди, способные формулировать глубинный опыт пребывания в ГУЛаге (Варлам Шаламов, из новых — Валерий Абрамкин, сидевший уже в самые последние, предгорбачевские и первые горбачевские годы), говорят, что этот опыт парадоксален своей (употребим известный термин) банальностью: он ничему не учит, он бесполезен, как-то гнусно нейтрален, никчемен. Никакого «религиозного углубления» он не дает, все разговоры об этом — стилизация, «архискверное подражание архискверному Достоевскому», как сказал бы незабвенный Ильич. Это действительно опыт «щепок», которые «летят». Но это и есть марксизм в действии, история как естественный процесс — и человек как материальный предмет.
Валерий Абрамкин назвал свой советский тюремный опыт опытом внетрагедийного существования. Это едва ли не самое страшное из всего когда-либо сказанного о коммунизме. Советский эксперимент в конечном анализе лишается даже сурового достоинства рокового несчастья. Античная трагедия невозможна без героя и его роковой судьбы; коммунистический рок отменяет самую категорию героя, делая ее всеобщим определением: «у нас героем становится любой». А Прометеев орел в ГУЛаге — прозаический «вертухай», отнюдь не Довлатов.
Высшее достижение тоталитарного диктатора, триумф, победивший всё и вся силы, свобода по-советски — реализованная возможность умереть в своей кровати: банальный конец любого буржуа. Так лейтенант Советской Армии в Афганистане — этот «агрессор», «империалистический захватчик», «неоколонизатор» — сладкий плод победы обретает в дешевом ковре, купленном на кабульском базаре — без очереди и без предварительной записи!
В России все это вроде бы кончилось, —
Посетитель в кафе официанту:
— Омлет, кофе и газету «Правда».
Официант приносит все, кроме газеты. Посетитель:
— А где «Правда»?
Официант:
— Газета «Правда» больше не выходит.
— Почему?
— Потому что советская власть кончилась.
На следующий день — тот же диалог. Это повторяется раза три. На четвертый раз потерявший терпение официант орет:
— Сколько раз вам нужно говорить, что советская власть кончилась?!
— Говорите, голубчик, говорите…
Жизнь внесла в эту когда-то фантастическую сценку только один корректив: исчезли скорее яйца и кофе, а газета «Правда» продолжает выходить и без коммунизма.
Еще одна шутка. В русской газете (не «Правде») появилась карикатура: на стене — старый советский лозунг «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жив», лишенный двух последних слов, и сам Ильич, поднявшись на цыпочки, его дописывает: «вас переживет».
Коммунизм кончился только в России — даже не на всей территории бывшего Советского Союза: пространство отнюдь не всеохватное. Тем более не следует говорить о времени: будто кончилась эпоха коммунизма. Когда-то Ленин говорил, что дело коммунизма можно считать выигранным в мировом масштабе, если Россия увлечет за собой Китай и Индию. Здесь важно указание на внеевропейские измерения этого процесса. Ленин имел в виду геополитическую реальность, получившую ныне название «третьего мира». Тут сама природа как бы включается в пресловутый «революционный процесс»: