Анастасия пишет, как ее поразило, что в письмах Мур ни разу не назвал мать — матерью, писал только «М. И.» Можно и другие цитаты привести из его писем — к тетке Лилии Эфрон (та же «Марина Ивановна»): «Она многократно мне говорила о своем намерении покончить с собой, как о лучшем решении, которое она смогла бы принять. Я ее вполне понимаю и оправдываю».
К Дмитрию Сеземану: «Я пишу тебе, чтобы сообщить, что моя мать покончила с собой — повесилась — 31-го августа. Я не собираюсь распространяться об этом: что сделано — то сделано. Скажу только, что она была права, что так поступила, и что у нее были достаточные основания для самоубийства: это было лучшее решение и я ее целиком и полностью оправдываю».
Рефрен обоих писем в этих «понимаю и оправдываю»: «полностью», «вполне».
Естественно, исследователи уцепились за легенду о Муре как нравственном чудовище — и посильно эту легенду раздувают. Между тем его письма, недавно изданные, в этом представлении отнюдь не укрепляют. Возникает образ вполне корректного юноши: интересуется литературой, ходит на концерты, сдержан и по-джентльменски замкнут, очень неглуп, разбирается и в книгах, и в людях; при этом полон самого что ни на есть юношеского идеализма: собираясь в военкомат, на призывную комиссию, приоделся, как на торжество.
Сохранились не только письма Георгия, но и его дневники по приезде в СССР. Там тоже нет «мамы», но есть «мамаша»: очень «не парижское» слово, даже не из грубо простонародного, а «мещанского» лексического пласта. Эта «мамаша» — знак стесненности чувств, боязни их продемонстрировать. «Как мальчишкой боишься фальши». То есть, если идти до конца, — этих чувств и не было. Он не видел Цветаеву матерью. Она и не была ему матерью.
Вместо матери была — «мачеха»: Федра.
Реакция Георгия на мать была типичной реакцией ребенка, подвергаемого сексуальной эксплуатации, инцесту.
Нужно ли это доказывать? Это нужно
(Написав это, нашел у Зинаиды Шаховской: «Скажу даже, ни один из самых знаменитых писателей, русских или иностранных, в личном общении не вызывал во мне такого трепета, а иногда и священного ужаса…»)
Я понимаю, что требуются доказательства. Их сколько угодно, и больше всего — в стихах. Книга «После России» переполнена инцестуозными мотивами — и ожиданием некоего Моисея в тростниках. А нам говорят про какого-то «Бахраха». Просто вдруг в этом, надо полагать, ничего не подозревавшем человеке, она усмотрела то самое «дитя», о котором пишет в цикле «Час души»:
Мур был обречен до рождения. Еще в цикле «Георгий» 22-го года: «Ты больше, чем Царь мой, Ты больше, чем сын мой!» Или прочтите следующее — в записях «О любви»:
«Я, о романе, который хотела бы написать: „Понимаете, в сыне я люблю отца, в отце — сына. Если Бог пошлет мне веку, я непременно это напишу“.
Он: „Если Бог пошлет Вам веку, Вы непременно это сделаете“».
Это не фантазия, это судьба, рок. У нее это шло еще с ростановского «Орленка». За Сергея Эфрона она вышла потому, что он был похож на герцога Рейштадтского, а сын, ей показалось, похож на Наполеона. Этого было достаточно для принятия некоего решения: наконец — он, наконец — мой!
И снова вспомним: «единственный выигрыш всякого нашего чувства — собственный максимум его».
Это было сознательное решение, «экзистенциальный выбор». Поэтому здесь неуместен никакой «психоанализ», и я отнюдь не этим занимаюсь. В предлагаемом сюжете, точнее, в его толковании — ни грана «редукционизма». Я не свожу творчество Цветаевой к моментам ее (сексуальной) биографии, а эту биографию стараюсь понять как продиктованную потребностями и масштабом творчества. Она была поэт тотальный, тоталитарный:
В «Искусстве при свете совести» она писала: