Надо ли напоминать «Невский проспект»? Да, пожалуй, надо. После панорамной интродукции, камера Гоголя останавливается крупным планом на двух персонажах: художнике Пискареве и поручике Пирогове, преследующих на Невском проспекте двух женщин. Художник поражен зрелищем «Перуджиновой Бианки» — нежной красавицы, приводящей его в публичный дом. Дальше — слово Гоголю:
В самом деле, никогда жалость так сильно не овладевает нами, как при виде красоты, тронутой тлетворным дыханием разврата. Красавица, околдовавшая бедного Пискарева, была действительно чудесное, необыкновенное явление. Ее пребывание в этом презренном кругу еще более казалось необыкновенным. Все черты ее были так чисто образованы, все выражение прекрасного лица ее было означено таким благородством, что никак бы нельзя было думать, чтобы разврат распустил над нею страшные свои когти. Она бы составила неоцененный перл, весь мир, весь рай, все богатство страстного супруга; она была бы прекрасной тихой звездой в незаметном семейном кругу и одним движением прекрасных уст своих давала бы сладкие приказания. Она бы составила божество в многолюдном зале, на светлом паркете, при блеске свечей, при безмолвном благоговении толпы поверженных у ног ее поклонников; но, увы! она была какою-то ужасною волею адского духа, жаждущего разрушить гармонию жизни, брошена с хохотом в его пучину.
Тут опытному читателю приходят на ум слова другого русского классика: «Не верь, не верь поэту, дева!» Точнее: чувства поэта могут быть именно такими, но на то он и поэт, чтобы суметь переключить их в другой регистр. И раздавленный зрелищем поруганной красоты, Гоголь выходит из положения, переводя ситуацию в комический план. Так появляется поручик Пирогов, приударивший за женой немецкого ремесленника в Мещанской улице и за похотливость свою подвергнутый порке, — от которой он чудесным образом оправился, съев в кондитерской два слоеных пирожка. Для полного комического блеска Гоголь наделяет немцев, высекших Пирогова, именами знаменитых романтиков — Шиллера и Гофмана.
Гоголь-художник выходит из положения, но Гоголь-человек остается страдать в этом мире, лишенном красоты, где самая красота подвергается поруганию. И тут начинается русская мистерия: художник, не удовлетворенный художеством, задумывает мир перестроить по законам красоты. Отсюда идет так называемая эстетическая утопия Гоголя, о которой лучше всех написал протоиерей Зеньковский, автор ценных книг «История русской философии» и «Русские мыслители и Европа». Сюда же, в этот идейный контекст нужно поставить и знаменитую фразу Достоевского — о красоте, которая спасет мир. Достоевский так же, как и Гоголь, был испуган зрелищем бытийных бездн, открывшихся его острому художественному глазу. И так же, как Гоголь, он начал строить утопии — о русском народе-богоносце, который в глубине своей добр, едва ли не свят, и искупает этой святостью ужасы бытия — страданием своим искупает. Конечно, это красиво; недостаток этих построений только в том, что они не верны. Это сказки для взрослых.
Достоевский был все-таки взрослым, и он не всегда рассказывал сказки. О красоте у него другое высказывание есть, куда более идущее к делу: красота — это поле, на котором дьявол с Богом борется. Тут есть понимание проблематичности красоты, ее сомнительности, неокончательности, так сказать. И это отваживало от красоты Льва Толстого, уходившего к добру. Он так и говорил: чем ближе мы подходим к красоте, тем дальше уходим от добра.