И у Кюстина можно заметить довольно последовательно проведенное противоположение русского простонародья — представителям светской, цивилизованной и европеизированной России. Эту чисто внешнюю цивилизованность он и осуждает больше всего. Тут — «маски», «мундиры» и «фасады»; ничего подобного нет по определению на противоположном полюсе социального бытия. Мы уже отмечали, что главный мотив соответствующих описаний у Кюстина — постоянное, даже назойливое подчеркивание чисто физической красоты русских мужиков (не баб!). В подтверждение можно привести буквально десятки цитат; достаточно репрезентативные примеры сохранены и в советском издании. Кюстин постоянно говорит о русских как «цвете человечества», восхищается «непонятным обаянием» русских, подчеркивает «утонченность русской натуры», доказывая таковую хотя бы тем удивительным для европейца фактом, что русское простонародье любит пить чай, этот «изысканный напиток» (3, 166), утверждает артистичность и поэтичность русских, а также их музыкальность, — и все это говорится именно о простом народе, так сказать, об униженных и оскорбленных.
Возьмем такое, например, место (РТ, стр. 210):
«Чем ближе подъезжаешь к Ярославлю, тем красивее становится население. Я не уставал любоваться тонкими и благородными лицами крестьян… Замечательно приятен и их голос, низкий и мягкий, вибрирующий без усилия. Он делает благозвучным язык, который в устах других казался бы грубым и шипящим. Это единственный из европейских языков, теряющий, по-моему, в устах образованных классов… Но надо признаться, что этому народу не хватает одного очень существенного душевного качества — способности любить. Отсутствие сердца есть удел всех классов здешнего общества, и хотя это обнаруживается различно, смотря по положению того или другого лица, но в основе это всегда одно и то же чувство, вернее, отсутствие чувства».
Этот пассаж кончается словами: «Я завел вас в лабиринт противоречий». Но из этого лабиринта очень легко выбраться, коли у нас в руках Ариаднина нить — всепобеждающее учение Зигмунда Фрейда. Кюстину все кажется, что в глубине России, вдали от условной культурности петербургского двора красивые крестьяне готовы разделить его чувства. Когда же и это, судя по всему, не удалось, глубокая грусть овладела автором, и он заговорил о бесчувствии русских вообще.
А вот какая фраза есть в полном тексте, почти в самом конце (3, 297):
«Россия — самая мрачная страна, населенная самыми красивыми из когда-либо виденных мною мужчин; страна, в которой редко встречаются женщины, не может быть веселой».
Вряд ли все-таки в России, даже и 1839 года, женщин было намного меньше, чем мужчин. Просто Кюстин на них не смотрел, не замечал их, они для него не были весельем.
Что же касается русской артистичности (опять же простонародной, — Пушкин «не более чем переводчик»), то она призвана смягчать неизбежные трудности социального общения художественной легкостью нравов: ведь Бальзак принимал же Кюстина, изгнанного из светских гостиных.
Кюстин изощренным инстинктом аутсайдера учуивает, что всякого рода сексуальные табу — не столько природное отталкивание «нормальных» людей, сколько социально-культурные ограничения. Где меньше «культуры», там больше половой свободы, — вспомним знаменитую Фрейдову дистинкцию «девочки из бельэтажа» и «девочки из подвала»: первой он прочил невроз, а второй — карьеру опереточной дивы (ср. с русской «артистичностью», мнившейся Кюстину именно на социальных низах).
В связи с этим находится еще один постоянный мотив книги Кюстина, который заметил Достоевский и не заметил И. Дьяков в «Иностранной литературе», — инвективы петербургскому режиму за его