Рейвену жилось непросто: Птицы относились к нему настороженно – признавая его необходимость, они презирали его за тягу к очеловечению… Он явно платил им тем же: презирал за тупость и старческий идиотизм, к чему примешивалась еще и вечная вражда ночных и дневных Птиц…
В тот раз Рейвен первым подошел к нему и без предисловий прокаркал, что они однородцы и что он читал работу Вронского по диалектам малых врановых натуралов. Сергей так растерялся, что не сумел сначала толком ответить.
Птицы никогда ничего не читали. Они только слушали и только в переводе. Рейвен же не только читал. Он еще и очень сносно писал и говорил на трех человеческих языках. Матерился же он почти свободно – явно не совсем понимая, что именно он произносит.
Кстати, он терпеть не мог Совчука. У Птиц никогда не понять, насколько хорошо они к вам относятся и относятся ли вообще. Но вот насколько плохо, это видно сразу. Когда на том же приеме к нему подлетел Совчук и заговорил было на чистейшем поливрановом со всеми переливами, Рейвен искоса глянул на него и вдруг долбанул клювом в переносицу – снайперски: расколол перемычку очков, не тронув кожи…
– Отчего вы не пользуетесь окном? – спросил Вронский.
– Чтоб стучать в дверрь, – сообщил Рейвен, сбивая шляпу на стесаный затылок. – Обожаю, когда мне откррывают.
– Вы начитались любимого автора, – сказал Вронский.
– Ничуть, – заявил Рейвен. – Прросто люблю. А как ваша рработа?
– Это не работа, – Вронский потянулся за сигаретами, но вовремя вспомнил, что Птицы не выносят дыма.
– Веррно, – сказал Рейвен. – Вы называете это «служба». Rrright?
– Почти, – уклончиво ответил Вронский. – Можете звать это «халтура».
– Не обнарружил… – недоуменно произнес Рейвен. – Стрранное вырражение. Нет в словарре. По кррайней мерре в моем… Что означает?
Вронский объяснил, ухмыляясь. Рейвен встопорщился совсем по-птичьи и завертел головой.
– Очень, очень человеческое вырражение, – сказал он. – И весьма ворронье… Запоминаю в память. Что вы мне говоррили в пррошлый рраз о ворронизме Пушкина?..
В затруднении Вронский наморщил лоб, и Рейвен подсказал:
– Ну как же!.. Обворрожительные стихи, очень веррное видение…
– А!.. – вспомнил Вронский. – «Ворон к ворону летит!..» – «Воррон воррону крричит: «Воррон, где б нам пообедать? Как бы нам о том проведать?» Воррон воррону в ответ…» Рarrdon, как ттам дальше?..
Вронский хотел ответить, но у него неожиданно перехватило горло. С трудом сглотнув, он хрипло выговорил:
– «Верю, будет нам обед…» Но горло перехватило еще туже. Даже Рейвен почувствовал неладное: хотя он промолчал, круглый глаз уставился на Сергея с некоторой тревогой.
Справившись с собой, Вронский продолжал:
– «В чистом поле под ракитой богатырь лежит убитый… Кем убит и отчего, знает сокол лишь его, да кобылка вороная, да хозяйка удалая… нет, молодая…» Рейвен вдруг вздрогнул совершенно по-человечески и поджал лапы. Не хватало только прочувствованной слезы. Но вместо этого Рейвен заговорил:
– «Сокол в ррощу улетел, на кобылку недрруг сел… А хозяйка ждет милого, неубитого, живого…» Он умолк. Молчал и пораженный Вронский. Потом сказал:
– У вас превосходная память…
– Прросто ворронья… – ответил Рейвен. – Это стихи прревосходные… Передана приррода… Только прро соколов зррря…
Тут они снова умолкли. Оба.
Действительно, Соколов, да еще к ночи, поминать не стоило. Мощные, беспощадные, полу-ночные, полу-дневные, они были вроде тайной и явной полиции. Когти и клювы были у всех Птиц. Но Соколы, да еще при чудовищно зорком глазе, пользовались ими особенно умело – и жестоко.
Дальше они говорили как люди, спаянные общей бедой. Вронский знал, что Рейвен безошибочно почувствует напряжение и тревогу в его голосе, как бы далеко он ее не загонял: но объяснить ее причину Рейвену, слава богу, было явно не под силу.
Однако что-то было неладно и с самим Рейвеном. Проработав с Птицами полтора года, Сергей наловчился хотя бы грубо различать их основные душевные состояния. Он мог ошибиться в степени напряжения, но характер его он почти не путал.
Рейвену было не по себе. Через силу, хотя медленно и учтиво, он вел свои обожаемые литературоведческие диалоги, перескакивая с языка на язык – на армянском он говорил с особенным удовольствием, хотя Вронский его совершенно не знал. Рейвену это было известно; и то, что он все время сбивался на «хайк», означало предельную отягощенность какой-то другой мыслью…
Наконец Рейвен смолк. Изо всех сил стараясь не пользоваться клювом, он вытащил концом махового пера золотые часы на цепочке, но открыть их без помощи клюва нечего было и мечтать. Наконец крышка отщелкнулась.
– Прраво, я засиделся… – со вздохом сказал он. – Что ж, доррогой дрруг, мне порра… На бюст Пандорры…
Он повторил это несколько раз, но уходить отчего-то медлил. Тогда решился Вронский.
– С вами что-то неладно?.. – спросил он тихо.
– Нет, – спустя длинную паузу ответил Рейвен. – С вами.
– То есть как?.. – непонимающе взглянул на него Вронский.
Рейвен потопал по ковру пыльными штиблетами. Ковер немедленно отозвался равным количеством пыли, замерцавшей в косом луче настольной лампы.