…Рихман лежал на дне карбаса, тяжело и хрипло дыша во сне. Небритое лицо его опухло от гнуса – мазаться дегтем, по совету Михайлы Васильевича, он так и не захотел. Тунгусские олешки, подгоняемые каюром Егоркой, еле-еле тащили карбас вверх по реке. Солнце палило немилосердно, и казалось невероятным, что уже в сентябре водную гладь начнет схватывать льдом и невдолге ударят самые лютые морозы.
Егорка сказал, что впереди еще один порог, но не то беда, что порог, мало ли их, а то беда, что скалы, именуемые «щеками», здесь подойдут вплотную к воде, и олешкам придется плыть, и не смогут они вытянуть тяжелый карбас. Значит, придется загодя выволочь его на берег, выгрузить Разлучитель, надежно обернутый рогожей, взвалить многопудовую махину на спину и переть ее через тайгу в обход скал, туда, где будет поджидать их Егорка с пустым карбасом. От Рихмана помощи ждать не приходится, не помер бы – и то хлеб. От тунгусишек тоже проку мало.
Рихман опять примется ворчать, что не следовало переть эту махину в такую неслыханную даль, а поставить ее надлежало на Марсовом поле, не далее, и эффект был бы тот же. И снова в тысячный раз придется объяснять честной, но глупой немчуре, что политическое сердце России и географический ее центр, увы, совершенно не совпадают, отчего и происходят все ее беды и напасти.
Карбас ткнулся в берег.
– Вставайте, Георг-Вильгельм, – сказал Ломоносов. Рихман с трудом разлепил глаза, вздохнул и поднялся. Потом с проклятием сорвал с головы пропотевший парик и хотел зашвырнуть его подальше в воду, но Ломоносов не дал – понеже куаферия сия от инсектов защищает изрядно, пояснил он.
Подошел Егорка, они вдвоем с Рихманом помогли взгромоздить Разлучитель на спину, и Михайла Васильевич, широко расставляя ноги в грубых поморских бахилах, двинулся вперед, глубоко впечатывая следы в мягкий мох. Рихман плелся сзади, волочил короба с провизией.
– Вы погубите себя, Михель, – сказал он. – Не говоря уже о том, что вы погубите Универсум…
– Что русскому на здоровье, то немцу смерть, – привычно отозвалсяЛомоносов. – Мне же сие привычно, единственно токмо апоплексуса страшусь – тогда вам, сударь мой, затеянную мной комиссию исполнить надлежит…
– Чудовищную комиссию… – вздохнул Рихман.
– Я, чаю, сходен сейчас с некоторым негритосом либо арапом-невольником, – расхохотался Михайло Васильевич так, что едва не сронил со спины драгоценный груз. – Да я и есть вечный невольник и мученик науки российской…
– Всемирной науки, Михель! – воскликнул Рихман.
– Жидкость же сия, коею вы, сударь, столь дерзостно пренебрегаете, получается из простой березовой коры методом дистилляции, сиречь возгонки…
Ломоносов долго еще распространялся о неисчислимых достоинствах дегтя, потом силы на разговор уже не осталось, и он начал было складывать в уме «Оду о дегте»:
Далее в голову полезли совершенные уже глупости: «Ай, фирли-фить, тюрлю-тю-тю, у нашего майора задница в дегтю». А потом и глупостей не осталось, одни красные круги перед глазами.
– Однако, остановись, Ломонос! – послышался голос тунгуса. Осторожно опустив Разлучитель на землю, Михайла Васильевич повалился рядом и некоторое время лежал, покуда Рихман и пятеро тунгусов кое-как вернули ношу в карбас.
Мимо глаз плыли безрадостные берега, Ломоносов задумался – может, прав немчура, и он, поморский сын, слишком о себе возомнил, дерзко поспорив с Создателем, который отмеряет Добро и Зло в пропорции, Ему одному только ведомой?
Любимым присловьем отца было: «Отвяжись, худая жись, привяжись, хорошая!» Маленький Миша почасту задумывался над этой простой на вид сентенцией, отчего в жизни так много худого и так мало хорошего. Вот если бы ее, жизнь, можно было как-то процедить сквозь густые решета, чтобы всякая скверна на тех решетах задерживалась, а людям оставался один сок, чтобы всякое дело разрешалось лишь благоприятным образом, чтобы мачеха подобрела и каждый день давала сметанную шаньгу…
Ломоносов улыбнулся.
Мысль о создании Разлучителя пришла ему в голову внезапно, на гарнизонном плацу в те черные дни, когда его по пьяному делу завербовали в гвардию прусского короля.