Мок погладил кизиловку, остановился возле силезской будки и с удовольствием вслушивался в шелест польской речи. Софи умела хорошо подражать полякам. Однако она не делала этого охотно, заявляя, что у нее болит рот от постоянного натяжения. Поляк, не обращая внимания на ругань жены, предложил гуся еще одной клиентке. Та купила после короткого колебания и потребовала, чтобы продавец разделал птицу. Он положил голову птицы на пень и из-под прилавка вынул военный штык с выгравированной надписью «Zur Erinnerung an meine Dienstzeit»[15]
.«С франко-прусской войны. Вероятно, его деда», — подумал Мок. Гусь утрачивает бесценный капитал своего тела. Штык отрезал голову птицы, штык высвободил кровавый водопад из шеи фон Гейссена, штык свернул красивый череп публичной девушки на ее хрупкие лопатки, штык разрезал сетчатку ее глаз, штык сверлил в скользкой секреции глазниц. В один момент Мок понял, что даже не знает имени девушки. Он не спрашивал о нем Мюльхауза.
Советник курил папиросу. Он остановился между киосками и внезапно перестал слышать торговлю и рекламные лозунги — топорные, как удары цепом. Убитая девушка, зарезанная как на скотобойне, была для него действительно безымянным телом, одним из многих грязных сосудов, а которых бедные и могущественные этого города облегчали свою фрустацию и оставляли слепые посевы, из которых никогда ничего не родится. Мок, хотя знал много проституток, не верил в существование «шлюх с золотым сердцем» — попросту никогда таких не встречал. Он много раз поглаживал их по тонким плечам, сотрясаемым рыданием, ошеломленным сердечной болью, но также часто видел, как под алебастром кожи напрягались мышцы во время акробатических упражнений с клиентом, много раз прижимаясь к их груди, слушал быстрые и болезненные удары молотка, но гораздо чаще те же груди подскакивали насмешливо перед его лицом, а сжатые губы и глаза легко имитировали экстатические подъемы.
Убитых проституток он видел не так много, но все они имели имена, чтобы он мог досье по их делам аккуратно поместить в свой реестр в соответствующем разделе, о котором доктор Лазариус говорил, что «содержит неестественные, потому что невенерические смерти жриц Венеры».
«Эта убитая девушка была недостойна даже находиться в компании себе подобных, даже после смерти она приземлилась за пределами своей грязной касты, и это только из — за того, что меня не заинтересовало, как ее зовут, — подумал Мок. — Это только потому, что я гонюсь за другой шлюхой, которая имеет имя, а как же — мое имя. И только поэтому эта распутная девушка лишена наихудшей чести быть в одной картотеке со всей мерзостью этого города».
Мок почувствовал во рту горький вкус угрызений совести и обернулся. Он не пошел на вокзал, откуда через полчаса отправился поезд в Берлин, — позволил Рейнеру Кнуферу самому искать неверную Софи в городе Марлен Дитрих. Недалеко от прилавка, где в зимнем, ярком солнце блестел штык продавца силезских гусей, выбросил в мусор билет на поезд до города над Шпрее, где вместо «g» произносят «j», и остался в городе над Одрой, где на «łóżko кровать» говорят «Poocht». Он развернулся на Мессерштрассе, вручил наполовину опустошенную бутылку кизиловки какому — то нищему, который сидел под особняком «У трех роз», и повернулся к Полицайпрезидиуму — мрачный и молчаливый криминальный советник, который прежде всего ценил порядок в досье.
В кабинете Мюльхауза были все полицейские из комиссии по убийствам, кроме Смолора. Группу пополняли Райнерт и Кляйнфельд, детективы по специальным поручениям, подчиняющиеся непосредственно Мюльхаузу. В чашках дымились кофе и молоко. В ярком солнце кружились ленивые столбы табачного дыма.
— Есть идеи? — спросил Мюльхауз.
Они молчали. У них в головах гудело от выводов Мока. Способ, место и время. Только это важно. Жертва несущественна, случайна. Так прозвучал тезис Мока, которого не признавал никто, кроме его создателя. Тот — утомленный двумя четвертями часа бесполезного убеждения, мыслями о Софи, воспоминанием о кровавой ране безымянной проститутки, несколькими солидными глотками кизиловки — смотрел на Райнерта, Кляйнфельда, Элерса и Майнерера и видел в их глазах смирение и скуку. Это последнее чувство трое полицейских делили со старым евреем, стенографистом Германом Левиным, который сплел руки на животе, а его большие пальцы мгновенно кружились вокруг себя. Мок налил себе еще одну чашку горячего молока и достал поднос с шоколадными конфетами, который стоял на кружевной салфетке. Мюльхауз закрыл красные, опухшие веки. Только струи дыма, поднимающиеся к потолку от закопченного чубука его трубки свидетельствовали о горячечной работе мозга.
— Вы хотите, господа, чтобы я вызывал вас как учеников? — шеф открыл глаза и шепнул зловеще.