Я, со своей стороны, держался очень доброжелательно. Мы вместе пообедали, и капитан пригласил меня остановиться у него, если я буду в Триполи. После обеда мы отправились гулять вдоль берега; отведя меня в сторону, он указал глазами на рабыню и армянина: они беседовали, сидя у самого берега. Несколько слов на смеси франкского и греческого донесли до меня его мысль; я ее отверг с подчеркнутым недоверием. Он покачал головой и вскоре сел в свою шлюпку, тепло со мной попрощавшись. «Капитан Николас, — говорил я себе, — все еще не может примириться с моим отказом обменять рабыню на юнгу». Однако сомнение все-таки закралось мне в душу, уязвив по крайней мере мое самолюбие.
Понятно, что после бурной сцены, происшедшей на корабле, в отношениях между мной и рабыней сохранялась некоторая холодность. Было произнесено то непоправимое слово, о котором так хорошо писал автор «Адольфа»[64], эпитет «гяур» меня глубоко оскорбил. «Итак, — говорил я себе, — она легко дала себя убедить в том, что у меня нет на нее прав; более того, то ли самостоятельно, то ли по наущению она пришла к выводу, что принадлежать мужчине более низкой (по ее мусульманским понятиям) расы для нее унизительно». Жалкое положение, в котором пребывает христианское население на Востоке, сказывается даже на отношении к европейцам: их боятся на побережье благодаря демонстрации могущества, какую постоянно являют европейские корабли, но в глубинных районах, откуда родом эта женщина, предрассудки еще сохранились.
Вместе с тем я с горечью должен был признать, что в этой наивной душе таилось притворство; мне казалось, что глубокая религиозность должна была уберечь ее от этой низости. В то же время я не мог не признать за армянином некоторых достоинств. Он был молод и красив особой азиатской красотой; в его лице чистота сочеталась с мужественностью, что свойственно народам, родившимся в колыбели человечества; иногда казалось, что он — прелестная девушка, которой пришла фантазия переодеться мужчиной; впрочем, его костюм, за исключением головного убора, лишь частично нарушал эту иллюзию.
И вот, подобно Арнольфу[65], я слежу за проявлениями их отношений, я понимаю, что смешон вдвойне, ибо помимо всего прочего являюсь ее хозяином. Я рискую быть одновременно обманутым и ограбленным и твержу, словно ревнивец из комедии: «Что за обуза стеречь женщину!» «Однако, — почти тотчас же убеждаю я себя, — в их поведении нет ничего предосудительного, он ее развлекает, забавляет своими историями, говорит ей тысячу любезностей, когда же я пытаюсь изъясняться на ее языке, то произвожу, наверное, такое же комическое впечатление, как англичанин — холодный и неуклюжий северянин — на наших женщин. Да, у левантинцев есть та пылкость, которая особо привлекает женщин».
Признаюсь, начиная с этого момента мне стало казаться, что они обмениваются нежными словами, украдкой пожимают друг другу руки даже в моем присутствии. Некоторое время я размышлял об этом, затем принял твердое решение.
— Друг мой, — обратился я к армянину, — что вы делали в Египте?
— Я был секретарем у Туссун-бея; я переводил ему французские газеты и книги, писал за него письма турецким чиновникам. Он внезапно умер, меня уволили, и вот я здесь.
— А что вы намереваетесь делать дальше?
— Поступить на службу к паше Бейрута; я знаком с его казначеем, тоже армянином.
— А не собираетесь ли вы жениться?
— У меня нет денег на калым, а без него никто не выдаст за меня свою дочь.
«Ну что ж, — сказал я себе после минутного раздумья, — проявим великодушие, осчастливим эту пару». Я умилился собственному благородству, ибо одновременно освобождал рабыню и устраивал счастливый брак, разом становясь благодетелем и отцом. Я взял армянина за руки и спросил:
— Она вам нравится? Женитесь на ней, она — ваша!
Я хотел бы призвать весь мир в свидетели этой волнующей патриархальной сцены: армянин — удивленный а смущенный моим великодушием, сидящая подле нас рабыня, не понимающая, о чем разговор, по, как мне казалось, настороженная и задумчивая.
Армянин воздел руки к небу, словно мое предложение изумило его.
— Как! — сказал я ему. — Несчастный, ты колеблешься! Ты соблазняешь женщину, которая принадлежит другому, ты отвращаешь ее от ее обязанностей и не хочешь взять в жены, когда тебе предлагают!
Но армянин не внял моим укорам. Он стал энергично протестовать. Ему и в голову не приходило то, о чем я подумал, его глубоко огорчало подобное предложение; он поспешил сообщить об этом рабыне и призвал ее в свидетели своей искренности. Поняв, о чем я говорил, она всем своим видом показала, что глубоко оскорблена, и прежде всего предположением, что она могла обратить внимание на простого райю — прислужника то ли турок, то ли франков, нечто вроде