Появление таких публикаций создавало бы в известном смысле новую ситуацию. Наш аргумент – в госархивах СССР не обнаружено материалов, раскрывающих истинную подоплеку катынской трагедии, – стал бы недостоверным. Выявленные учеными материалы, а ими, несомненно, вскрыта лишь часть тайников, в сочетании с данными, на которые опирается в своих оценках польская сторона, вряд ли позволит нам дальше придерживаться прежних версий и уклоняться от подведения черты. С учетом предстоящего 50-летия Катыни надо было бы так или иначе определяться в нашей позиции.
Видимо, с наименьшими издержками сопряжен следующий вариант:
Сообщить В. Ярузельскому, что в результате тщательной проверки соответствующих архивохранилищ нами не найдено прямых свидетельств (приказов, распоряжений и т. д.), позволяющих назвать точное время и конкретных виновников катынской трагедии. Вместе с тем в архивном наследии Главного управления НКВД по делам военнопленных и интернированных, а также Управления конвойных войск НКВД за 1940 год обнаружены индиции, которые подвергают сомнению достоверность «доклада Н. Бурденко». На основании означенных индиций можно сделать вывод о том, что гибель польских офицеров в районе Катыни дело рук НКВД и персонально Берии и Меркулова.
Встает вопрос, в какой форме и когда довести до сведения польской и советской общественности этот вывод. Здесь нужен совет президента РП, имея в виду необходимость политически закрыть проблему и одновременно избежать взрыва эмоций.
Прошу рассмотреть.
Приложение 14. Маттиас Руст. Мысли, касающиеся моего ареста
Арест произошел почти сам собой. Словно из ничего рядом со мной у самолета возникли трое мужчин различного возраста.
Самый молодой представился как переводчик, кто были двое других, мне не суждено было узнать. Первое, что хотели у меня выяснить, – нет ли на борту «Цессны» оружия. Чтобы тут не оставалось никаких сомнений, меня попросили сдернуть плед, которым я прикрыл багажный отсек пилота.
Когда стало очевидным, что под пледом не находилось никакого оружия или сходных с оружием предметов, в глазах мистических господ в штатском отразилось явное облегчение.
Несмотря на в высшей степени гнетущую ситуацию, атмосфера выглядела необычно разряженной. Официальные представители, казалось, подступались к делу без предвзятости. После того, как я вручил ключи от самолета младшему из двух господ, мы отправились на переполненной «Волге» к ближайшему отделению милиции.
Настроение в машине было более чем светлым. Я даже во сне не мог себе представить, что советские [люди] бывают такими открытыми. Меня это приятно удивило и одновременно наполнило таким благодушным настроением, что я не понял (когда занял место в автомашине), что находился на пути в тюрьму.
Также по прибытии в отделение милиции я встретил только симпатию, ни следа ненависти или неприязни, никто не показал себя оскорбленным или обиженным моим противозаконным вторжением.
Все оставляло почти нереалистическое впечатление, словно совершалось, можно сказать, в каком-то другом мире. В свете конфронтации Восток – Запад, на всем оставлявшей отпечаток, подобная встреча должна была бы протекать враждебней, по меньшей мере холодней.
Даже позднее, в ходе допроса, длившегося в Лефортовской тюрьме ночь напролет, у меня ни на минуту не появилось чувства страха, хотя нетрудно было догадаться, что понадобится какое-то время, прежде чем – вопреки внедрившейся в кровь и плоть подозрительности – согласятся с тем, что мною двигали мирные намерения. Лишь через три недели КГБ подарил мне наконец желанное доверие.
24 июня 1987 года меня вызвали к следователям, и они сообщили, что основное разбирательство завершено, что в моих показаниях не обнаружено противоречий и отпали основания предполагать, что полет был совершен с провокационными целями, не говоря уже о том, что за ним кроются заговорщики.
С этого дня режим был значительно смягчен. Так, к примеру, время для прогулок, имеющих для заключенного неописуемое значение, было увеличено с часа до трех часов в день. Мне разрешили прогуливаться в тюремном саду, для этого, в общем, не предназначенном, тем самым ушла в прошлое разминочная клетка, расположенная на крыше изолятора. Кроме того, мне выдали более комфортабельные постельные принадлежности и значительно улучшили рацион питания.
Начальник следственного отделения приказал выписывать мне свежий белый хлеб – как знак своего расположения. Вечером 24 июня он заявил в разговоре со мной, что считает меня другом СССР.
Хотя от наступивших перемен закружилась голова, я не могу утверждать, что они обрушились на меня как с ясного неба. По ходу почти ежедневных допросов нельзя было не заметить, что вопреки принципиальной готовности поверить мне, наличествовавшей изначально, овладевшая людьми подозрительность не позволяла доверию сразу же возобладать.