Ах, когда выйду из этого приключения, то первое лицо, – мелькнуло в его беспокойной голове, – с которым встречусь, это ведь будет Пайде: из-за него весь этот сыр-бор… Кому можно признаться в своей вине? Кто мог бы облегчить его совесть, что в Апостолическом дворце устроили место для поправки здоровья, бани? И как это возможно, чтобы его собратья бродили там, внутри, как тени серафимов из рая… Зазвучал кульминационный момент финала «Аллелуйя»… Как они могут быть здесь под эти восхитительные аккорды? Он всегда эту «славу алтарю» слушал в одиночестве или в самые торжественные дни, одетый в роскошные одеяния, обшитые благородными геммами и золотом, под митрой, вышитой золотом, когда, сопровождаемый двумя епископами, совершал благословение. Теперь же – музыка звучит, а все люди нагие. И усталое тело вынуждало его раздеться, минуя все приличия… И эта белая одежда, эта белая одежда на нагих или полунагих телах! Но если такая жара уже в прихожей, какая же ожидает его внутри? За той дверью, вероятно, никто не может дольше быть в халате… И окончательно растерявшись, он все-таки сказал:
– Назалли Рокка, нет ли тут и турецкой бани? Проведите меня туда, пожалуйста.
– Хорошо, пройдите вот здесь, так, сюда, откуда впервые пошел пар…
Следуя за Назалли Рокка, он взялся за круглую ручку одной из дверей светлого дерева.
Полутьма оседала, искусственный свет стал голубеть, не понятно было, откуда хлещет вода, тем более что пар не позволял рассматривать всякие подробности. Вдоль трех сторон широкой комнаты стояли специальные сиденья, некоторые из них уже были заняты обнаженными людьми. Во всяком случае, хоть эти богохульные одежды исчезли. Но кто они? Увидел, что некоторые из них поднялись на ноги. О Боже, кажется они меня узнали и… Вот и последние ноты «Аллилуйи»…
– Какая честь, Владимире.
– Милости просим, милости просим, дорогой Владимиро.
– Какое удовольствие видеть тебя здесь.
– Устраивайся с удобствами, устраивайся, садись, пожалуйста, – и он узнал мелодичный голос Матиса Пайде.
Вот и Назалли Рокка приглашает его сесть рядом с ним:
– Расслабляйтесь, Ваше Высокопреосвященство, хорошая турецкая баня помогает отдохнуть усталому телу. Садитесь сюда, поближе ко мне, сбросьте халат; здесь достаточно только полотенца на бедрах, освободитесь, движения должны быть свободными, вот так.
Он уговаривал камерленга, как ребенка, с трудом преодолевая последнее его сопротивление. Веронелли сел рядом с Назалли Рокка и успокоился, тем более что его обволакивало тепло, поглаживала жара, ритмически поступавшая из трех отдушин снизу. Все еще звучал Гендель, но теперь произведение перешло в свою медленную часть, далекую от триумфальных интонаций. И приятно было следить за нотами, переходящими в крещендо, он потихоньку впадал в забытье, и последние тени, мучившие его, тихо-тихо уходили…
Крысы, их нападение, их уничтожение. Коты, крадущие мясо в городе, будут защитниками Ватикана. Новости извне, телефонные разговоры с сильными мира сего, беспокоящие его. Они не уважают утреннее голосование. Оживление и следующая полемика о палестинской кандитуре… Все постепенно куда-то уходило, и не оставалось ничего, о чем можно было пожалеть, – только продолжать дремать, раз его старое семидесятивосьмилетнее тело так отзывается на перерыв в этом ужасном конклаве…
Сквозь туман пара он различал Пайде; даже обида на этого человека исчезла и оставляла место для чего-то другого, более похожего на сострадание и сообщничество.
«Радость затворничества…» – вспомнил слова северянина.
– Нужно помогать чувствам распознанию этой радости, – сказал он тогда…
И камерленг удивился тому, что уже не обращает никакого внимания на взгляды, на те взгляды, которые время от времени кидают на него окружающие, что больше всего заставляло его дрожать в таком месте, как это. Он закрыл глаза: нет никакого желания и самому смотреть, да и гоняться за законами реальности, хватит анализировать и следовать за свободными ассоциациями ума, он больше не камерленг, он – никто…
Открыл глаза, различил медленный и мягкий голос одного из франкоговорящих кардиналов, тот рассуждал о подсчетах голосов и о том, что сам голосовал бы, вместе с другими испанцами и французами, за примата Испании…
Ну вот, опять вернулся к мыслям, теперь уже о завтрашнем дне…
Надо же – насколько они совершенно другим образом разговаривают, чем когда одеты, – более просто и без всякой враждебности, без соперничества… Голос едва достигал его. Дальше услышал речь англо-американца, кардинала из Боготы, своим миролюбивым тоном он, теперь, казалось, говорил не слишком серьезно… Вот какие перемены, оказывается, могут быть! Всего-то спустя совсем немного времени они, здесь внутри – обнаженные – не помнили больше, что произошло в Сикстинской капелле: кто они, в чем они, какую роль исполняют и как к ним должны будут относиться другие; лучше сказать – что они ждут от отношения к ним других.
Его глаза распахнулись, когда в полутьме рассеявшегося пара он разглядел на стене над сидящими обнаженными фигурами распятие.