Читаем Константин Леонтьев полностью

Леонтьев считал, что в лице Толстого эта школа уже достигла своей кульминации, что «на пути правдивого и, так сказать, усовершенствованного реализма ничего больше прибавить нельзя»; Толстого «на этом поприще превзойти невозможно, ибо всякая художественная школа имеет, как и все в природе, свои пределы и свою точку насыщения» [812].

Припомнив слова Тургенева о том, что «Левушка Толстой — это слон!», Леонтьев восторженно подхватил фразу развенчанного кумира и вторил: «Именно — слон! Или, если хотите, это чудовище, — это ископаемый сиватериумво плоти, — сиватериум, которого огромные черепа хранятся в Индии, в храмах бога Сивы. И хобот, и громадность, и клыки, и сверх клыков еще рога, словно вопреки всем зоологическим приличиям. Или еще можно уподобить „Войну и мир“ индийскому же идолу: три головы, или четыре лица, шесть рук! И размеры огромные, и драгоценный материал, и глаза из рубинов и бриллиантов, не только подолбом, но и на лбу!!И выдержка общего плана и до тяжеловесности даже неиссякаемые подробности; четыре героини и почти равноправных… три героя (Безухов, Болконский, Ростов, Наташа, Мария, Соня и Елена). Психический анализ… поразительный именно тем, что ему подвергаются самые разнообразные люди: Наполеон, больной под Бородиным, и крестьянская девочка в Филях на совете; Наташа и Кутузов; Пьер и князь Андрей; княжна Мария и скромный капитан Тушин, Николенька Болконский и оба брата Ростовы…» [813]

Но и у гиганта Толстого Леонтьев видел «мушиные пятнышки натурализма». Леонтьев приводил несколько ярких примеров такой чрезмерности в толстовских романах. Болконский едет с Кутузовым в экипаже незадолго до Бородина и замечает на виске у фельдмаршала шрам. Замечательно, говорил Леонтьев, этот шрам важен: после того как князь Андрей заметил этот шрам, тревоги Кутузова о том, что много людей погибнет в сражении, совсем иначе воспринимаются читателем. Но зачем писать о «чисто промытых сборках шрама»? Зачем в сцене, когда Кутузов благословляет Багратиона на битву, вспоминать, что у него на правой руке кольцо, а щеки — «пухлы»? «Это нескладно и не нужно — вот горе», — сетовал Леонтьев.

Дело не в отвращении к любымнатуралистическим подробностям. Возьмем, например, сцену, когда Наташа Ростова выносит в гостиную детскую испачканную пеленку, пусть это некрасиво и грубо, но эта подробность кстати,писал Константин Николаевич. «Это показывает, до чего Наташа, подобно многим русским женщинам, распустилась замужем и до чего она забывает, за силой своего материнского чувства, как другим-то,даже и любящим ея семью людям, ничуть не интересно заниматься такими медицинскими наблюдениями» [814].

Леонтьев предлагал такой мысленный эксперимент: представьте, что Пушкина не убил Дантес, Александр Сергеевич дожил до войны 1812 года и написал большой роман. «Роман Пушкина был бы, вероятно, не так оригинален, не так субъективен, не так обременен и даже не так содержателен, пожалуй, как „Война и мир“, — предполагал Константин Николаевич, — но зато ненужных мух на лицах и шишек „претыкания“ в языке не было бы вовсе; анализ психический был бы не так „червоточив“, придирчив — в одних случаях, не так великолепен в других; фантазия всех этих снов и полуснов, мечтаний наяву, умираний и полуумираний не была бы так индивидуальна,как у Толстого; пожалуй, и не так тонка и воздушна, и не так могуча, как у него, но зато возбуждала бы меньше сомнений…» [815]

Пушкин не вставил бы философских рассуждений в ткань рассказа, «патриотический лиризм был бы разлит ровнее везде», роман носил бы православный характер (что было крайне важно для Леонтьева), герои Пушкина говорили бы более простым и прозрачным языком — «не густым, не обремененным, не слишком так и сяк раскрашенным», как у Толстого. В конце концов, «музыка времени и места были бы у Пушкина точнее, вернее». А проистекало бы это из того, что Пушкин любил смотреть на жизнь a vol d’oiseau [816]и «не рыться в глубинах, выкапывая оттуда рядом с драгоценными жемчужинами и гадких червей натуралистического завода» [817].

Подход Леонтьева так не походил на литературную критику того времени — времени торжества Писарева и Чернышевского. Не случайно Василий Розанов писал, что «Леонтьев… действовал как пощечина. „На это нельзя не обратить внимания!“ — произносил всякий читатель, прижимая ладонь к горящей щеке» [818]. Подействовала так леонтьевская статья о романах Толстого и на самого Розанова.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже