Никто не может нам ответить на все эти вопросы: ни философ, ни психолог, ибо факты противоречат не только элементарной логике человеческого разума, но и элементарным движениям человеческого духа. Только одна история науки, безжалостно вскрывающая скальпелем гнойники человеческих взаимоотношений, показывает, что некоторым, даже очень большим людям, иногда бывают свойственны черты, присущие обычно только человеку из толпы, под которым мы подразумеваем «маленького человека». Он, этот маленький человек, не столько озабочен проблемами человечества, сколько занят добыванием личных благ. Во имя этой сугубо личной, нередко весьма трудной задачи такого рода субъекты идут на подлость. Да простится ему эта подлость, если её уже не покарал уголовный закон, бдительно выслеживающий маленькие преступления маленьких людей.
Но в большом человеке, стоящем вне каких-либо писаных законов, подлость такого рода не простительна.
Совершенно правильно Я. И. Перельман в своей книжке, вышедшей в свет в 1932 году, в год 75-летия со дня рождения и сорокалетия научной деятельности К. Э. Циолковского, задаёт следующий вопрос: «Имя замечательного русского изобретателя и учёного Константина Эдуардовича Циолковского, столь долго пребывавшее у нас в безвестности, знакомо теперь едва ли не каждому грамотному гражданину Союза. Но так ли известны его заслуги? Все ли знают о его научных трудах и изобретениях? Надо прямо сказать, что даже сейчас (в 1932 г. — А. Ч.), когда великий наш современник достиг 75-летия и имя его почти у всех на устах, лишь весьма немногие имеют правильное представление о том, что собственно сделал Циолковский для науки и техники за 40 лет его неустанной деятельности»…
Он мог бы не быть неудачником, если бы не так глубоко ушёл в науку и не так глубоко привязался к ней. Но ни у него, ни у меня не было иного выхода как только один — продолжать дело жизни дальше, доводить его до возможно большей широты и глубины. Как наркоманы, как алкоголики, как маньяки, мы не были годны для других дел, других занятий, другого искусства, как искусства мечтателя, поэта, самозабвенного искателя истины, вопреки требованиям жизни, вопреки установившимся истинам, вопреки всему и всем. Крайняя независимость сопровождала наши искания и резко отрезала нас от остального мира. Этим объясняется наше одиночество среди цветников науки, где нам не было отведено ни единой точки для произрастания. Мы должны были расти особо, отдельно, на невозделанной почве — как бы жители иной планеты, всеми оставленные, нелюбимые и проклятые за свои идеи, не принятые другими, без необходимого казённого штампа — единственного и обязательного условия бытия посредственности, которая может ещё при жизни попасть в Энциклопедический словарь.
Всё это было понято и Константином Эдуардовичем, и мною ещё в молодости. Но разве мы приняли хотя бы малейшие меры, чтобы стать иными? Нет, не приняли и не могли принять, так как мы уже не принадлежали себе. Это надо понять. Человек, создающий новое — большое или малое, но новое в науке или искусстве, уже не принадлежит себе — он принадлежит им, этим сверхмощным силам творчества. Весь мир отступает на задний план — план любви, хорошей и удобной жизни, мир больших окладов и мир карьеры. Вы стоите перед великим неизвестным, которое для вас дороже всего вещественного, ощутимого, земного, дороже денег и славы, дороже уст любимой. Тот, кто не пережил этого отрешения от мирских благ, тот никогда не творил, тот был только ремесленником, хотя бы и достиг вершин человеческого благополучия.
Я понимал Константина Эдуардовича с двух слов. Он творил для вечности и человечества. Он был гениален и велик, он, не имевший ни копейки в кармане, он, всеми презренный и всеми поучаемый, как мальчишка, хотя ему было уже далеко за шестьдесят. Он никогда не думал о своём месте в мире, да у него не было такого места, если не считать его деревянного, серого домика, где была его светёлка — его алтарь и одновременно эшафот. Он знал, что другое место будет уже на калужском кладбище. Он не думал, что ему будут воздвигнуты памятники и возданы императорские почести. Я могу поклясться, что такие мысли никогда не приходили ему в голову. Он думал о другом — о более значительном, о своём долге перед человечеством.