— Те, о которых я не раз тебе говорила: слишком много смелости и слишком мало подготовки; подъем скорее лихорадочный, чем прочувствованный; в драматических местах больше надуманности, чем чувства. Ты недостаточно ясно представляешь себе роль в целом. Разучив ее отрывками, ты видишь в ней только ряд более или менее блестящих мест. Ты не уловил в роли ни постепенного развития ее, ни заключения. Думая только о том, как блеснуть своим прекрасным голосом и некоторым умением, ты показал всего себя сразу, при первом же выходе. При малейшей возможности ты гнался за эффектами, но все твои эффекты были одинаковы. Уже в конце первого акта публика знала тебя наизусть, но, не подозревая, что это все, ждала от тебя еще чего-то необыкновенного, а этого в тебе как раз и не оказалось. Приподнятость исчезла, и голос ослабел. Ты почувствовал это сам и изо всех сил стал форсировать и то и другое. Этот маневр публика поняла, и вот почему, к великому твоему удивлению, она оставалась холодна в тех местах, когда тебе казалось, что ты наиболее патетичен… В эту минуту она видела в тебе не артиста, увлеченного страстью, а только актера, жаждущего успеха.
— А как же, скажи, делают другие? — топнув ногой, воскликнул Андзолето. — Разве я не слышал всех, кому последние десять лет аплодировала Венеция? Разве старик Стефанини не кричал, когда бывал не в голосе? И это не мешало публике неистово ему аплодировать.
— Это правда. Но я не думаю, чтобы здесь со стороны публики было непонимание. Вероятно, помня старые его заслуги, она не хотела дать ему почувствовать его закат.
— Ну, а Корилла, этот свергнутый тобою кумир, разве она не форсировала своего голоса, разве не делала усилий, которые было мучительно не только слушать, но даже видеть? Разве она была в самом деле захвачена страстью, когда ее превозносили до небес?
— Вот именно потому, что я находила все ее приемы фальшивыми, эффекты — отвратительными, а пение и игру — лишенными вкуса и величия, я и была, так же как ты, убеждена в том, что публика понимает не слишком много, и вышла на сцену так спокойно.
— Ах, Консуэло, дорогая, как ты растравляешь мою рану, — тяжко вздыхая, проговорил Андзолето.
— Чем, мой любимый?
— И ты еще спрашиваешь! Мы ошибались с тобой, Консуэло. Публика все понимает. Там, где не хватает знания, ей подсказывает сердце. Публика — это дитя, ей нужны забава и эмоции. Она довольствуется тем, что ей дают, но только покажи ей лучшее — она сейчас же начинает сравнивать и понимать. Корилла фальшивила, у нее не хватало дыхания, но еще неделю назад она могла пленять. Явилась ты, и Корилла погибла; она уничтожена, похоронена. Выступи она теперь — ее освищут. Появись я с ней, успех мой был бы так же головокружителен, как тогда, когда я в первый раз пел у графа после нее. Но рядом с тобой я померк. Так должно было быть, и так будет всегда. Публике нравилась мишура, она фальшивые камни принимала за драгоценные и была ими ослеплена. Но вот ей показали бриллиант, и она уже сама не понимает, как могли так грубо обманывать ее. Больше терпеть фальшивых бриллиантов она не желает и отбрасывает их. В этом-то, Консуэло, и состоит мое несчастье: я — венецианское стеклышко — выступил вместе с жемчужиной со дна морского…
Консуэло не поняла, сколько было правды и горечи в словах ее жениха. Она приписала их его любви и на всю эту, как ей казалось, милую лесть, смеясь, ответила ласками. Она уверила Андзолето, что он перещеголяет ее, если только захочет постараться, и возродила в нем мужество, доказывая, что петь, как она, совсем не так уж трудно. Она говорила это искренне, так как не знала, что такое трудности, и не подозревала, что труд для тех, кто его не любит и у кого нет усидчивости, является главным и непреодолимым препятствием.
Глава 19
Поощряемый чистосердечием Консуэло и коварными советами Кориллы, настаивавшей на его вторичном выступлении, Андзолето с жаром принялся за работу и на втором представлении «Гипермнестры» гораздо лучше спел первый акт. Публика оценила это. Но так как пропорционально возрос и успех Консуэло, он, видя это подтверждение ее превосходства, остался недоволен собой и снова пал духом. С этой минуты все стало представляться ему в мрачном свете. Андзолето казалось, что его совсем не слушают, что сидящие вблизи зрители шепотом судачат на его счет, что даже его доброжелатели, подбадривая его за кулисами, делают это только из жалости. Во всех их похвалах он искал какой-то иной, скрытый, неприятный для себя смысл. Корилла, к которой он в антракте зашел в ложу, чтобы узнать ее мнение, с притворным беспокойством спросила, не болен ли он.
— Откуда ты это взяла? — раздраженно спросил он.
— Потому что голос твой нынче звучит как-то глухо и вид у тебя подавленный. Андзолето, дорогой, приободрись, напряги свои силы — они парализованы страхом или унынием.
— Разве я плохо спел свою выходную арию?
— Гораздо хуже, чем на первом представлении! У меня так сжималось сердце, что я боялась упасть в обморок.
— Однако мне аплодировали!