Точно так же можно изобразить жизнь, подумала женщина. Карандашом она начертила круги, соединенные линией. Та же гармония в постоянно меняющихся веерах форм и звуков, дававших целостную картину того, что случилось. Картину прошлого, лежавшего перед ней.
Она должна попасть туда. Должна отважиться, как когда-то ребенком с дерзким отчаянием в первый раз прыгнула в воду с трамплина. Туда.
По телевизору шла передача о Гленне Гульде. Он записывал «Гольдберг-вариации» дважды — в начале и в конце своей пианистической карьеры. Была ночь. Подогнув под себя колени, женщина сидела перед экраном и смотрела на одутловатого, нездорового с виду пианиста. Очень скоро он умрет. Смерть уже притаилась у него под кожей, но пока еще он низко склонялся над клавиатурой. Тяжелые очки в черной оправе почти касались слоновой кости клавиш. Он сидел на краю старого деревянного стула с потертым сиденьем. Во время первой записи вариаций, в 1955 году, стул был еще целым. Сам он тогда был мальчишкой, в клетчатой рубашке, с копной кудрей. Для этой первой его пластинки фирма звукозаписи, естественно, советовала что-нибудь не слишком сложное для восприятия. Но об этом не могло быть и речи, начала разыгрываться трагедия — молодой Гленн Гульд записал в нью-йоркской студии «Колумбия» «Гольдберг-вариации».
Во время прослушивания записанных фрагментов он танцевал, кружа по студии с закрытыми глазами, напевая, дирижируя и сопровождая рисунки тем размашистыми движениями. Женщина видела это на фотографиях. Невинность, наивность, всепоглощающая серьезность. В ответ можно было пожать плечами, рассмеяться, снисходительно покачать головой. Но она этого не сделала, потому что перед ней была сама молодость, ее трагедия. Почтительное молчание представлялось единственным подходящим ответом.
Кадры, которые сейчас показывали по телевизору, были сняты спустя двадцать семь лет после первой записи вариаций. Двадцать семь лет. Целая (пусть и короткая) жизнь, которую пианист, судя по всему, исчерпал без остатка. Руки его временами дрожали — неимоверным усилием воли приходилось заставлять их двигаться в нужном темпе. Он стонал. Шевелил губами.
Кадры вызывали в ней отвращение. Она положила партитуру на колени, чтобы следить за игрой. Знал ли пианист, что умирает? Казалось, его передергивало от этого знания. Своим обрюзгшим телом он как бы втиснулся в музыку, отгородившись сгорбленной спиной от окружающей его действительности — ламп, техников, часов. Вопреки разуму он превратился в щит, яичную скорлупу, внутри которой был наедине с Бахом. В это же самое время эти интимные отношения снимались на пленку, чтобы через много лет женщина смогла увидеть их на экране телевизора. Непристойное зрелище, от которого ты дистанцировался уже тем, что смотрел. Фарс.
Он начал двадцать пятую вариацию, драматическую кульминацию всего произведения. Адажио. Гульд выбрал самый медленный темп, насилу успевая удерживать в мыслях основной рисунок. Драма почти не развивалась.
Это безысходность, подумала женщина. Я вижу человека, который знает и не знает одновременно, не видит выхода и пытается укрыться под тесной мантией отчаяния, которую держит перед ним Бах. Сюда, проденьте же руки в рукава, я подниму воротник, чтобы пальто ладно сидело в плечах. Теперь
Пока он играл, он забыл о зрителях, а играл он бесконечно долго. Мелодия затерялась, нога соскальзывала с педали, ноты (такие ясные в его голове) звучали бессвязно. Он парил над бездонным трагизмом адажио, ничего не создавая, не заявляя, не выражая. Он осторожничал. Острые пальцы взмывали над клавиатурой и быстро, слишком быстро, как будто нарушая запрет, стремительными ударами птичьих клювов били по клавишам. Никакой динамики. Никакого рисунка. Он сознательно раздроблял целое до неузнаваемости.
С чуть приоткрытым ртом он стучал по клавишам едва уловимыми движениями, на расстоянии десяти сантиметров от своего лица.
Женщине стало стыдно за то, что она явилась свидетельницей такой близости, какую не следовало выставлять напоказ. Никто не должен был этого видеть. Этого душераздирающего свидания Гульда с Бахом.
Открыв крышку рояля, она не стала закреплять ее на самом высоком уровне, не желая слушать, как из широкой пасти инструмента извергается весь этот гам. Она лишь чуть-чуть приподняла крышку, чтобы выпустить звук из заточения и позволить струнам свободно дышать. Включила лампу. Открыла ноты. Ария. Соль мажор. «Это наша мелодия». Женщина опустила на колени мускулистые руки с прожилками вен и посмотрела на ноты.
Много лет назад ей предложили поучаствовать в одной популярной телевизионной передаче, предоставив право привести с собой еще нескольких гостей. Она пригласила знакомого пианиста, который записывал в тот момент полное собрание сочинений Баха для клавира, а незадолго до этого у него вышел диск с «Гольдберг-вариациями». Они размышляли на пару, какую из них ему сыграть в программе — что-то виртуозное, трудное, неожиданное? Нет. Арию. Эта мелодия понравится всем.