Как это часто бывает, новые перспективы приводят к переоценке прошлого. Карл Рубино заметил, что Аристотель отверг вечный и неизменный мир, описываемый Платоном. В своей «Этике» Аристотель доказывал, что акты нашего выбора не определяются нашим характером – наоборот, последовательные выборы делают нас теми, кто мы есть. Поэтому этика – не область дедуктивного знания, а практическая мудрость, искусство делать надлежащий выбор в условиях неопределенного будущего. Мы должны удержаться от платоновского искушения отождествлять этику с поиском незыблемых истин. Как учил Аристотель, «при изучении любого предмета не следует стремиться к большей точности, чем допускает природа предмета».
На протяжении веков такая максима рассматривалась как отрицательное суждение, как призыв к отказу от чего-то. Теперь же мы в состоянии увидеть здесь и позитивный смысл. Возьмем, к примеру, описанную трансформацию концепции хаоса. Покуда мы требовали, чтобы все динамические системы подчинялись одним и тем же законам, хаос был препятствием на пути познания. В замкнутом мире классической рациональности раскрытие законов природы могло приводить к интеллектуальному снобизму и высокомерию. В открытом мире, который мы сейчас начинаем постигать, теоретическое знание и практическая мудрость дополняют друг друга.
В конце жизни Эйнштейну преподнесли сборник статей о нем, среди которых был очерк выдающегося австрийского математика Курта Геделя. Этот ученый всерьез воспринял слова Эйнштейна о том, что необратимость времени – всего лишь иллюзия, и представил космологическую модель, в которой человек мог отправиться назад в свое прошлое; он даже подсчитал количество топлива, необходимое для такого путешествия.
Но у Эйнштейна идеи Геделя не вызвали особого энтузиазма. В своем ответе Геделю он заметил, что не может поверить, будто кому-нибудь удастся хотя бы «телеграфировать в свое прошлое», и даже добавил, что невозможность этого должна заставить физиков обратить внимание на необратимость времени, так как время и реальность нерасторжимо связаны между собой. Сколь бы сильным ни было искушение вечностью, путешествие назад во времени означало бы отрицание реальности мира – для Эйнштейна оказались неприемлемыми радикальные выводы из его же собственных взглядов.
Аналогичную реакцию мы находим у известного писателя Хорхе Луиса Борхеса. В рассказе «Новое опровержение времени» он описывает теории, объявляющие время иллюзией, и в заключение пишет: «И все же, и все же… Отрицание хронологической последовательности, отрицание себя, отрицание астрономической Вселенной – все это акты отчаяния и тайного сожаления… Время – та субстанция, из которой я состою. Время – это река, уносящая меня, но я сам река; это тигр, пожирающий меня, но я сам тигр; это огонь, поглощающий меня, но я сам огонь. Мир, к сожалению, реален; я, к сожалению, Борхес».
Отрицание времени было искушением и для Эйнштейна, ученого, и для Борхеса, поэта, – оно отвечало их глубокой экзистенциальной потребности. В письме к Максу Борну (1924 года) Эйнштейн заметил, что если бы ему пришлось отказаться от строгой причинности, то он предпочел бы стать «сапожником или крупье в игорном доме, нежели физиком». Наука, для того чтобы она имела в глазах Эйнштейна какую-то ценность, должна удовлетворять его потребности в избавлении от трагедии человеческого существования. «И все же, и все же…» Столкнувшись с доведенным до предела следствием из его собственных идей, ученый отступил.
Французский философ Эмиль Мейерсон усматривал в попытках свести природу к некоему тождеству основную движущую силу западной науки, причем парадоксальную, так как, подчеркивал философ, «стремление к тождеству уничтожает сам объект познания».
Что останется от нашего отношения к миру, если он сведется к некоторой геометрической схеме? В этом – наиболее полное выражение парадокса времени, с которым столкнулся Эйнштейн, Гедель видел в способности двигаться вспять во времени победу человеческого разума, полный его контроль над нашим существованием. Но эта способность наглядно выявила все безумие такой концепции природы и разума, при которой снимаются все ограничения, направляющие созидание и творчество, ибо без них не было бы той реальности, которая бросает вызов нашим надеждам и планам.
Но и то, что полностью случайно, тоже лишено реальности. Мы можем понять отказ Эйнштейна принять случай в качестве универсального ответа на наши вопросы. Мы должны отыскать узкий проход, затерявшийся где-то между двумя концепциями, каждая из которых приводит к отчуждению: между миром, управляемым законами, не оставляющими места для новизны и созидания, и миром, символизируемым Богом, играющим в кости, – абсурдным, акаузальным, в котором нечего понимать.