Рабигуль сидела одна, слушая вой февральской вьюги. Город, с его домами, дворами, не давал так уж ей разыграться, но все равно вот уже третий день вьюга разбойничала в Москве; выла, гудела, бросала на деревья и провода хлопья влажного снега. По радио вежливо просили автолюбителей воздержаться от поездок на машинах, а они и воздерживались - спускались в метро.
"О чем я думаю? - лениво спросила себя Рабигуль. - Ах да, о машинах..." Часы показывали девять.
Значит, она сидит так уже два часа? Странно... Кажется, только пришла с репетиции, сняла шубку, села на стул, и вдруг - уже девять. Куда ж они делись, эти два часа? Кажется, она собиралась выпить чаю. Так выпила или нет? Звонил и звонил телефон, но Рабигуль не снимала трубку. Она знала, что это Маша.
Опять будет ругать мужиков, призывать взять себя в руки, написать письмо Алику, устроить скандал Володе - "Сам же потом скажет тебе спасибо!" - встретиться даже с Соней - "Он привык, что за него все решают, вот вы и решите!"
"Эх, Машка, что бы ты понимала!" Ничего больше делать не надо: не ее теперь очередь. Но Володя еще в январе стал отступать, отступать... То у него давление, то слегла Соня и расстраивать ее бессердечно, то - "Знаешь, что творится у моей Наташки?
Она на грани развода!"
- Ну и что? - спросила Рабигуль, с трудом вспомнив, кто такая Наташка: никогда Володя в горячих отцовских чувствах замечен не был.
- Но это же моя дочь! - патетически воскликнул он. - Я за нее в ответе!
Даже губы вспухли у него от обиды, и впервые Рабигуль печально подумала, что он глуп. Или хитрит. "Ты всю жизнь на грани развода, усмехнулась она про себя. - Так, видно, на этой грани и проживешь. И если дочка в тебя..."
Она уже ничего не ждала, ни на что не надеялась.
- Смотри, как бы тебя не выгнали из оркестра! - тревожилась Маша.
- Ну и выгонят, ну и что? - отвечала ей Рабигуль.
- Рехнулась ты, что ли? - бушевала Маша. - А жить как будешь?
- Уйду к твоему Сапте, в общину. Буду бить в барабан. Примут?
- Нет, ты рехнулась!
Выла, свирепствовала под окнами вьюга. "Надо пересчитать..." Рабигуль тяжело поднялась со стула.
Хитрым образом выманивала она у Абрама Исааковича таблетки: жаловалась, что не спит, утомлена, что много работы. Выманивала, но не принимала, а складывала, собирала и все пересчитывала... "Если выпить все сразу..." Ей так хотелось покоя, забвения навсегда... "Выключить телефон, наврать Машке, что приду поздно вечером, и пусть она позвонит завтра...
Одна, две, двадцать. Наверное, хватит. Маму, конечно, жаль, но она далеко, от меня отвыкла, да и кому нужна такая глупая дочь?"
Рабигуль покосилась на виолончель. Завтра. Она сделает это завтра, потому что грех подвести старика: ведь завтра концерт. Вот после концерта она и уснет, успокоится наконец. Никаких записок, никаких идиотских прощальных писем: нет сил, нет желания, да и глупо. Главное - глупо. И она никого больше не любит, а разве можно жить без любви? Вот только музыка... Ей вдруг захотелось сыграть что-нибудь - не к концерту, так просто. Она открыла не отогревшийся и за два часа футляр, вынула виолончель - она показалась очень тяжелой, - медленно и любовно прошлась бархатной тряпочкой по инструменту, долго терла смычок канифолью, долго настраивала - от разницы температур сменился строй, - словно прощалась.
Потом уселась на стул посреди комнаты, поставила виолончель между ног, склонила голову, коснулась смычком струны. Глубокий, бархатистый звук оживил мертвое пространство. Виолончель вздохнула, помолчала, подумала о чем-то своем и заговорила, медленно и задумчиво, о том, как все же странна и прекрасна жизнь.
Рабигуль играла, закрыв глаза, склонившись к своему другу - виолончели, по щекам ее катились слезы, но она их не замечала: сердечная мука, терзавшая ее, требовала выхода, и она его получила. "Там, за гранью, ведь нет музыки, - вспомнила она о таблетках. - Как же тогда там быть?.." Это была последняя мысль о смерти - она мелькнула и пропала, побежденная музыкой, в которой звучало все, что произошло с Рабигуль, потрясло ее с такой силой, что невозможно было носить в себе горькое прозрение, терзавшее ее, страсть, любовь, предательство, безумное чувство вины перед Аликом. Все, что прорастало долгие месяцы в ее сердце, нервах, крови, наполняло ее сейчас с такой силой, что только выплеснув это вовне, можно было существовать дальше. Все в эту ночь переплавлялось в музыку, тонуло, пропадало в звуках, и Рабигуль освобождалась и возвращалась к жизни.
***
Давно утихомирилась за окном вьюга. Серый рассвет неохотно вполз в комнату, когда закончила Рабигуль записывать то, что привиделось ночью.
- Надо показать старику, - сказала она и вздрогнула, услышав в глухой тишине собственный глуховатый голос.