Так он выразился однажды об одном знакомом академике, человеке не самой высокой нравственности, и о его товарище студенческих лет, с которым академик на диво всем продолжал дружить и общаться, хотя товарищ этот был, откровенно говоря, подонок и завзятый алкаш.
Порой, когда не спится ночами, а со мной это случается часто, вспоминается мне прошедшая жизнь со всеми ее перипетиями, со всеми сложностями, на смену которым явилась в конечном счете абсолютная пустота.
Мне вспоминаются неосуществленные желания, томит сознание собственных непоправимых ошибок, и я думаю о том, что все, решительно все могло сложиться иначе, и тогда не надо было бы столько лгать, кривить душой, лицемерить, льстить, притворяться, лукавить и, наконец, откровенно подличать…
Тогда я начинаю завидовать, я остро и безнадежно завидую Вове Широкову, за плечами у него ясная, чистая жизнь, его одолевали лишения и трудности, которых мне не довелось пережить, но зато он не совершал ничего худого, никому не причинял зла и его не угнетает сознание собственной горькой, неудавшейся судьбы, неудавшейся, несмотря на все кажущееся благополучие и даже известный жизненный комфорт.
Ночью нередко мне представляется Кучумов, так блистательно начинавший когда-то и теперь, по слухам, уже многие годы работающий где-то в тьмутаракани, куда он уехал после памятного обсуждения комиссии, разбиравшей письмо бывших его пациентов.
В ночной темноте я вижу так ясно, словно в окне светлый день, строчки анонимных писем, которые я рассылал по приказу старика в различные инстанции, различным высоким деятелям, мне вновь и вновь слышится собственный голос, как бы дрожащий от избытка чувств, вежливо или яростно, смотря по душевному настрою, изобличающий кого-то неугодного, нежеланного, неудобного ему, старику, моему шефу. У нас разработано и продумано все до мельчайших деталей, я громлю, он останавливает меня, я — максималист, он — мягкий, терпимый, не в силах справиться со мной, я требую применить к кому-то, неугодному, самые строгие санкции, он — напротив, старается все сгладить, смягчить, погасить пожар, готовый вспыхнуть.
И случается так, что те, на кого я обрушивался, приходят к нему просить о пощаде, о помощи. Он никому не отказывает, более того, он осуждает мою нетерпимость, она претит ему, идет вразрез с его жизненными принципами, но он слишком привык ко мне, он ценит во мне мою честность, преданность высоким идеалам, абсолютное бескорыстие. И все-таки он обещает, да, обещает поговорить до мной, постараться переубедить меня, заставить меня согласиться с ним, внять, как он выражается, голосу разума и гуманности…
О, как же мы смеемся с ним, когда остаемся одни! Что называется, от души, от полноты чувств. Его острый, язвительный ум решительно не знает пощады, он умеет выискать и отметить смешное в самом внешне кажущемся трагическим явлении, он передразнивает тех, кто приходил к нему, он переиначивает на свой манер все исполненные подлинного, неподдельного горя и обиды слова, я слушаю его и хихикаю, вторю его громкому, барственно басовитому смеху. Со стороны, должно быть, любопытно послушать нас: уверенное пренебрежительное ха-ха-ха и этакий мелкий подголосок: хи-хи-хи…
Он сломал, обезличил, искорежил мою жизнь, превратил меня в своего подручного, в своего раба, который не смеет ослушаться хозяина и лижет послушно бьющую его руку.
Он и только он один — единственная причина бессонных моих ночей, постоянной мучительной борьбы с самим собой, горечи от сознания бесплодно прожитой, загубленной зря жизни.
Поэтому я ненавижу его, не могу не ненавидеть.
Но раз в неделю, больше не случается, он оперирует в больнице. В голубом халате, в высокой, голубого цвета полотняной шапке на голове, он выглядит импозантно, кажется выше ростом, даже, я бы сказал, красивее, голубой цвет идет его маленьким, юрким глазам, скулы, подпирающие эти глаза, кажутся меньше, на щеки ложится благородный отблеск усталости, сметающей с его лица плебейское зарево румянца. Окруженный ассистентами, врачами, сестрами, на этот раз он забывает о какой бы то ни было игре. Он поистине совершает самое священное, самое прекрасное — спасает чужую, неведомую для него жизнь, его руки, удивительные руки кудесника и мага творят свое привычное дело, режут, кромсают, отсекают, сшивают, возрождая больные органы, и благодаря своему мастерству, непревзойденному своему уменью, вдохновению, помноженному на безусловное знание тонкостей человеческого организма, он приносит желанное исцеление…
В такие минуты я боготворю его. И знаю, мои чувства разделяют все те, кто сейчас находится рядом со мной, имеет счастье видеть его за работой, над операционным столом.
Я ловлю каждый его жест, не только жест, просто взгляд из-под густых, нависших над глазами бровей, мне кажется, один только я могу поистине угадать в этот момент его настроение, состояние духа, малейшее его желание, один только я…
И я первый подбегаю к нему, когда он, закончив операцию, отходит от стола, а его ассистенты накладывают швы и следят на экранах за работой сердца больного.