Когда Татьяна отворила дверь в комнату Людмилы и все увидели, что она пришла не одна, а с Шуринькой, раздались радостные восклицания и крики «браво!». Лапшина приветствовали как героя, вернувшегося с победой, а не как несчастного язвенника, лишившегося двух третей желудка.
Людочка подскочила к нему первой, крепко обняла, прикоснулась к его волосам, словно проверяя, на месте ли они, потом чуть ущипнула его за щеку:
— С наступающим! Как я рада, что Татьяна тебя все-таки вытащила! Ты неплохо выглядишь. Почему не приходил раньше? Мы о тебе все время вспоминали, тревожились за тебя. — Люда говорила так быстро, как говорят те, кто боятся, что их о чем-то спросят. За ней маячил незнакомый Лапшину кудрявый мужчина, большеглазый усач лет тридцати пяти, в явно заграничном пиджаке.
— Познакомься, это Франсуа. Мой... — Люда сделала намеренно игривую паузу, — друг... он работает во французском посольстве.
Друг протянул руку, не пожал, а скорее подержался за кисть Лапшина и улыбнулся с безукоризненной иноземной искренностью. С искренностью, холоднее которой только безжалостная улыбка слепого сочувствия на устах палача после только что свершившейся казни.
Потом все участники гудковских сборищ, которых он не видел с мая, по очереди подходили к нему, приобнимали, трогали осторожно, будто он экспонат. Вера Прозорова поцеловала его в щеку чересчур долго и с не вполне дружеской чувственностью.
Шуринька краем глаза взглянул на Татьяну, понял, что та все заметила, но вида не подает. Он нашел ее чуть потухший взгляд и подмигнул ей. Она в ответ чуть торопливо и покорно опустила веки: мол, все вижу и смеюсь над этим вместе с тобой.
Как только время подобралось к полуночи, а из радиоточки строго пробили кремлевские куранты, все громко закричали: «Ура! С Новым годом!» — и начали чокаться. Под чоканье слышно было, как из соседних комнат тоже кричали что-то праздничное, и один очень четкий голос, с командными интонациями, взвился выше и по тону резче остальных, как фагот над пиццикато струнных: «За Родину, за товарища Сталина!»
Сенин-Волгин, услышав это, скривился, а потом покрутил пальцем у виска. Шнеерович беззвучно прыснул в ответ на эту пантомиму, все остальные, кроме Татьяны, скромно заулыбались в кулачки. Лапшин расстроился. Тут ничего не изменилось. Беспечные фрондеры сами себя все ближе подводят к гибельному краю. Интересно, сколько встреч у осведомителя произошло с куратором после того вечера на Собачьей площадке?
Света Норштейн появилась минут через десять после того, как начался 1949 год. Передала всем привет от родителей и каждому вручила по большой коробке конфет в золотистой упаковке. Таких конфет Лапшин никогда не видывал. Подумал: где такие конфеты достают?
Лапшин подметил, что за эти полгода Света похорошела, налилась женственностью, стала вся как-то гибче и органичней — подростковая угловатость ушла совсем.
В эту ночь компания очень быстро напилась. Все шумели, смеялись, шутили, что-то доказывали или кому-то, или самим себе, без конца перебивали друг друга. Шнеерович сподобился на то, чтобы петь довоенные романсы, и сам себе аккомпанировал, отстукивая что-то пальцами по столу. В один момент Сенин-Волгин поднялся со стула во весь свой немаленький рост, подождал чего-то, нервно теребя воротник белой сорочки, пьяно и недоверчиво осмотрел всех, схватил, а потом со стуком опять поставил на стол наполненный до краев водкой стакан и сказал:
— Я сейчас буду читать свои стихи. Если кто-то вздумает мне мешать, пеняйте на себя.
Затем он возвел глаза почти к самому потолку, нашел какую-то невидимую точку, зафиксировал на ней взгляд, чуть прищурился и начал декламировать отчетливо, с выражением, почти переходя на пение:
Как-то ночью, в час террора, я читал впервые Мора,
чтоб «Утопии» незнанье мне не ставили в укор.
В скучном, длинном описанье я искал упоминанья
об арестах за блужданья в той стране, не знавшей ссор, —
потому что для блужданья никаких не надо ссор.
Но глубок ли Томас Мор?