Лапшин в ту новогоднюю ночь напился едва ли не впервые в жизни. Напился до потери себя, до дурковатой смелости, до бессмысленных, сбивчивых откровений ни о чем. Возможно, он так подсознательно готовил себя к тому, чтобы все же рассекретить доносчицу. Но даже такой дозы алкоголя ему не хватило, чтобы совершить этот самоубийственный шаг.
Надо сказать, что в ту ночь у Гудковой каждый был пьян по-своему.
Сенин-Волгин, обычно едкий, не упускающий случая кого-нибудь поддеть или указать кому-нибудь на его несовершенство, от выпитого не заводился, как обычно, а мрачнел, погружался в себя, на лице его отображалась безнадежная тоска. Танечка Кулисова, наблюдая, как напивается ее возлюбленный, тоже позволила себе пару рюмок и почувствовала себя как-то странно: не пьяной, но вдруг потерявшей внутреннюю твердость, готовой уступать всем и каждому, и то, что Лапшин глотает водку как воду, ее перестало пугать. Франсуа, друг и, по всей видимости, жених хозяйки, сначала все время обнимал Людочку за плечи, держал ее за руку, а потом уселся во главе стола, как кукла на самоваре, и время от времени задремывал, иногда смешно просыпаясь и непонимающе водя глазами туда-сюда. Света Норштейн пунцово раскраснелась, ее черные густые волосы растрепались, будто в комнате дул сильный ветер, она все время затевала с кем-то какой-то специальный разговор, но ее темы никого не интересовали. В конце концов она надулась, отнесла свой стул в угол комнаты и села, уплетая за обе щеки испеченный хозяйкой яблочный пирог.
Шнеерович и Генриетта Платова вдруг воспылали друг к другу симпатией. Общались только вдвоем, и чем дальше утекала ночь, тем чаще они выходили вместе покурить. Во дворе за сараем они целовались с каждым разом все жарче и жарче, а Михаил все больше позволял своим рукам под накинутым на молодое тело девушки полушубком.
Вера Прозорова, как всегда, красовалась, что-то с увлечением рассказывала о своих друзьях Рихтере, Пастернаке, о муже ее тети Генрихе Нейгаузе, о том, как она недавно была в Переделкине у Пастернаков и как там все по-другому, не так, как везде. То, что ее не очень внимательно слушали, не сбивало ее с толку. Она вещала с неоскудевающим энтузиазмом. Уже под утро в комнату к Гудковым ворвался пьяный сосед-инвалид и покусился на то, чтобы поцеловать Прозорову в губы. Хама выталкивали всей компанией.
Он кланялся и извинялся.
Как только загрохотали по Москве трамваи, вернулись на маршруты троллейбусы и автобусы, загудели поезда метро и зашипели электрички, гости разошлись.
В таком составе эта компания собиралась в Борисоглебском в последний раз.
Часть четвертая
Арсений
Ленинград для Арсения в первые месяцы их с отцом отдельной от всей семьи жизни обернулся катастрофой. Его удручало буквально все. Особенно огромная, какая-то нежилая и отталкивающая квартира бабушки и дедушки по отцовской линии, недавно покинувших этот мир. Каждая вещь в ней словно говорила: здесь жили люди, а потом умерли. Отец до последнего дня убеждал Арсения не переезжать с ним в Ленинград. Его-то позвали на работу в Пушкинский Дом, с ним все в порядке, а как же Арсений бросит учебу в Гнесинском институте? Но решение сына не подлежало пересмотру. Отца одного он не оставит.
Во время зимних студенческих каникул 1975 года Олег и Арсений Храповицкие перебрались в Питер. Позади у них было полтора года ада. Впереди — неизвестность. Пока ад нарастал, крохотная надежда на то, что он все же закончится, не умирала. Теперь кошмар превратился во что-то цельное, неизменяемое, почти привычное, застрял огромным осколком в сознании, бесконечно кровоточил. Арсению оформили перевод в Ленинградскую консерваторию, и со второго семестра третьего курса он стал студентом молодого педагога Семена Михнова. О своей проблеме с выходами на сцену он рассказал наставнику сразу. Тот сперва попробовал заставить студента преодолеть себя, но потом бросил эти попытки, натолкнувшись на нечто для себя необъяснимое.
Экзамены и зачеты Арсений сдавал в классе. Ему делали исключение.
Никакой сцены, никакого намека на публику. Только комиссия. И то... за дверью. Педагоги кафедры и сами не могли себе объяснить, как на такое пошли. Но не отчислять же талантливейшего студента!
Весной 1975 года Ленинград наконец подпустил к себе Арсения, разрешил ему открыть свои кладовые и снисходительно наблюдал, как он удивлен их содержимым. Своеобразный курс молодого бойца закончился. Они с отцом словно выбирались из болота, медленно, шаг за шагом, боясь резких движений и в то же время чуя смертельную опасность промедления. Старший Храповицкий обрел почву под ногами раньше и помог обрести ее сыну.
Может ли отец стать девятнадцатилетнему юноше и отцом, и матерью сразу? Наверное, нет. Но у Олега Александровича получилось нечто большее. Он сумел так подстроиться под взрослеющего ребенка, что тот ощущал себя постоянно в безопасности, при этом абсолютно не тяготясь опекой. Да и не было никакой опеки. Была только отцовская и сыновняя любовь и острое и отчаянное осознание того, что надо держаться.