Сегодня Димку к завтраку решили не будить. Выходной день. Пусть спит сколько спится.
Светлана Львовна, допивая кофе, настороженно посмотрела в окно, в котором с недвижной сахаристостью белели крыши окрестных домов, потом перевела взгляд на старика, словно призывая его в соучастники чего-то неотложного. Норштейн никак не реагировал на это, сосредоточенно намазывая столовым ножом из светло-серой матовой стали масло на хлеб.
Было отчетливо слышно, как тикает будильник.
На подоконнике с внешней стороны притулился голубь и, похоже, чувствовал себя в полной безопасности, иногда чуть поворачивая втянутую в туловище голову, а иногда замирая. В теплое время года Норштейн кормил на своем окне множество воробьев и голубей. Светлана Львовна ворчала, что от птиц одна антисанитария, но поделать что-либо с этой отцовской прихотью не могла. Пару раз, когда дочь особенно расходилась, Лев Семенович переходил на крик, обвиняя ее в черствости и возмутительном птицененавистничестве.
— Днем снег наверняка кончится, и его начнут сбрасывать. Эта дура Толстикова, естественно, не догадается вовремя поставить ограждения. Точно прибьет сегодня кого-нибудь. Пойдешь гулять — будь осторожен, папа. Когда же нас избавят от этой невежественной женщины! Говорят, на нее жалоб целая куча. Но в Союзе композиторов вашем ничего не хотят предпринимать. Ты не планируешь позвонить в Музфонд, Восканяну, или, может, Терентьев наконец вмешается? Сколько мы должны мучиться?
Лев Семенович давно убедился, что неутомимая борьба дочери с управдомом Толстиковой — это ее дань пресловутой «гражданской позиции», с годами окончательно пришедшей на смену увлечениям ее молодости и наводнившей сознание ядовитой скандальной мутью. Ее невозможно было убедить в том, что Глафира Толстикова, жизнерадостная, краснолицая, вероятно, вороватая и не вполне добросовестная тетка, и не могла быть другой. Трудно представить управдома, читающего под подушкой самиздат, а по вечерам декламирующего в дворницкой Северянина. Если такой управдом когда-нибудь появится, человеческое сообщество рухнет в пропасть, как отвалившийся от скалы кусок.
Норштейн глубоко и безнадежно вздохнул — видимо, перед тем, как в очередной раз начать объяснять дочери, что не намерен обращаться ни в Музфонд, ни в Союз композиторов по поводу управдомовских бесчинств, — но в этот момент в дверь позвонили. Позвонили так неожиданно и так настойчиво, что Лев Семенович вздрогнул и чуть было не пролил кофе. Светлана Львовна настороженно и недовольно нахмурилась. Обратилась к отцу:
— Ты ждешь кого-то?
Норштейн сжал губы и покачал головой.
Звонивший настойчиво и часто давил на кнопку, потом прекратил.
Светлана подошла к двери, строго спросила:
— Кто там?
— Это я, мама…
Глазка в их двери не было.
— Кто? — женщина отказывалась верить своим ушам.
— Арсений, — отозвался голос, совсем не изменившийся за эти годы.
Одна ее рука рванулась к замку, быстро провернула его, вторая потянула ручку на себя.
В дверном проеме, в черной, засыпанной снегом шапке-ушанке с опущенными «ушами» и в какого-то странного, не определяемого, как ей показалось, цвета дубленке, переминался с ноги на ногу ее непрощенный старший сын — Арсений Храповицкий.
С лестницы повеяло пристальным, колким холодом.
— Пустишь? — робко спросил он.
Ответа не последовало. Светлана Львовна как будто лишилась не только дара речи, но и способности двигаться. Только глаза не застыли. В них радость мешалась с удивлением и отчасти с ужасом. И немного с обидой. И немного со страхом.
Арсений перешагнул порог когда-то родного дома, как-то сбоку неловко обнял застывшую мать и сразу почти отошел от нее на шаг, будто обжегся. Потом снял шапку, некоторое время рассматривал ее, провел рукой по волосам.
Румянец на его щеках с детства смотрелся особенно красным, как у девиц на лубочных картинках.
И сейчас щеки его алели.
— Кто там? — крикнул Лев Семенович из комнаты.
— Это Арсений, — сказала Светлана Львовна так, будто в этом не было ничего необычного.
Раздалось торопливое шуршание тапочек о паркет. Лев Семенович выскочил в коридор, произнес не совсем уместное в данной ситуации «батюшки!» и кинулся обнимать внука. Обнимал долго, что было силы прижимал к себе, тыкался старческой щекой ему в волосы, похлопывал по плечам.
Младший брат Арсения Дима уже некоторое время как проснулся и прекрасно слышал, что говорили в коридоре. Неужели это не сон? И как теперь быть?
1948
Шура Лапшин со своей болью играл в прятки, и она всегда его находила. Вопрос был только в том, в каком месте она его настигнет и что с ним после этого сотворит. Сегодня боль, тягучая, всепоглощающая, поднимающаяся от живота к венам на шее, а потом обваливающаяся вниз, почти до самых пальцев ног, пришла почти сразу, как он вышел из консерватории на заснеженную и растекающуюся темноватыми переулками в разные московские стороны улицу Герцена. Лапшин не сомневался, что дело его «швах». Хотя «дело швах» сейчас говорить опасно: еще заподозрят, что немецкий шпион. Во время войны точно так бы и произошло.