Кто-то к ней подошел и раскланялся. Сказали по паре слов. Она заметила, что «пора, сию минуту начнут», но не успели мы отойти, как она воротила меня.
– Постойте, поговоримте еще. Вы не сказали мне ничего о вашем собственном впечатлении.
– Что вам сказать, Юлия Николаевна? Это серьезно. Вслушайтесь в некоторые места аккомпанемента, и вы поймете, что тут невесело. Сквозь звуки пира тут слышится адский хохот и скрежет зубов. Да иначе оно и быть не может. Человек, от которого столько любящих, верных сердец ожидало счастья и который на все наплевал, все опозорил, всем дал вместо пищи камень, если еще не хуже, – такой человек, как он ни храбрится снаружи, не может быть в глубине души спокоен и весел. В сердце его – потому что и у него, я полагаю, есть сердце, – в сердце его глухо грызет, что-то шепчет, что он сам для себя устроил ад. И этот ад, покуда еще незримый, уж слышен. На песню, в которой звучат слова любви, он отвечает хохотом ненависти, презрения и проклятия. Она отвернулась.
– Пойдемте, – сказала она, – пора.
В коридоре, у ложи, мы встретили целое общество, которое окружило ее, как царицу. Я не вдруг понял, что это значит и каким образом все это очутилось тут. Оказалось, что это свита Бодягина, сопровождающая его повсюду. Она состояла из разного рода бонтонной челяди [25]
того сорта, что трется около золотых мешков, челяди, знавшей всегда чутьем, где его следует ожидать. Первое, что я услыхал, имело весь вид официального бюллетеня о том, куда Павел Иванович исчез и по какому случаю; второе – было известие, что он будет сию минуту и с кем. Мы были уж в ложе и слушали второй акт, когда он вошел, но свита, должно быть, дождалась его за дверьми, потому что я встретил ее потом, почти всю, у него за ужином.– Ах, Боже мой! Да у вас целый двор! – шепнул я Бодягиной по-французски.
– Да, – отвечала она с самодовольной усмешкой, – это довольно скучно.
Странное впечатление производит эта женщина, особенно когда нервы настроены, как они были настроены у меня в этот вечер. Это не светлое действие красоты, а томительная отрава проклятой страсти, бесовская прелесть, которая кружит голову и тянет в себя как в бездну!
Обед, потом опять опера; после оперы ужин; утренние визиты, вечерние; записки его руки и ее. Зовут, и я прихожу, сам не могу понять, зачем и как это делается. Мне скверно у них, и я возвращаюсь домой расстроенный, ночи потом не сплю, а между тем не могу отказаться, иду. Что-то слепое тянет меня к ним в дом, и вот уж с неделю, как я у них почти каждый день. Сказал бы, что становлюсь домашним, если бы у них и без меня не было целого легиона других домашних людей, между которыми я совершенно чужой, в кругу которых я плаваю, не сливаясь, сосредоточенный весь в себе, как капля масла в воде. Это какой-то новый и не вполне сформированный мир жизни и деятельности. Конторы, правления, обширная переписка и целые штаты служащих по всем концам России, целые сети связей, интриг, спекуляций, искательств и других отношений, но центра нет или, вернее сказать, есть несколько центров неровной и очень непостоянной силы, вокруг которых все это группируется и кружится. Я, впрочем, стою вне сферы их действия и не чувствую к ним никакой аттракции [26]
. Меня тянет в другую сторону. Мне нужно ее. Вопрос: что такое она? – крепко интересует меня, и я изучаю ее то вблизи, то издали, смотря по тому, как позволит толпа, ее окружающая. К несчастью, я не могу заняться этим как следует, то есть обдуманно и спокойно. Я изучаю ее на собственный риск и страх как медик, который пробует на себе гашиш или опиум, или как зоолог, который взял в руки змею неизвестной породы. Мне любопытно и страшно, и еще что-то, что может быть хуже всего. Бывают минуты, с глазу на глаз с нею, когда меня охватывает огнем, после чего я чувствую, словно вся кровь у меня отравлена каким-то незримым, но жгучим ядом. Тогда мне становится дурно, и я проклинаю ее, готов все бросить, готов бежать от нее без оглядки, как от чумы.Она неглупа, в обыденном смысле, но у нее нет нравственного понятия. Ей надо доказывать и объяснять по пальцам такие вещи, которые развитой ребенок пятнадцати лет поймет с двух слов. Так, например, по поводу этого разговора в антракте, который у нас возобновился потом раза два, она с трудом поняла, о каком еще аде я говорю, кроме того, в который Дон Жуан проваливается фактически; и хотя она прямо не признавалась, что статуя, черти и прочее действуют на нее гораздо сильнее музыки, но я догадываюсь, что это так. Когда я сказал ей, что это только орнаменты, а подлинный ад и ужас в душе, она не спорила, но я весьма сомневаюсь, чтобы она это поняла как следует.
– Вы спрашиваете, – сказала она между прочим, – неужели я не в силах представить себе мучений хуже физических? Но что я знаю об этом, и как я могу представить себе что-нибудь хуже того, чего я не испытала? Да и вы тоже. Вы не горели не только в вечном, но и в простом огне. Почем же вы знаете, каково это и есть ли на свете что-нибудь хуже?