И что за наслаждение: стоять в таком вот настроении под душем, чувствуя себя здоровым, сильным, готовым к жизни и даже немного счастливым.
Завернувшись в длинное полотенце и на ходу промакивая мокрые волосы, я направился было на кухню, чтобы поставить чайник, но большое коридорное зеркало заставило меня остановиться.
Из него недоуменно взирал завернутый в зеленое вафельное полотенце некто, давно где–то виденный мною. Я даже обернулся, но кроме меня в коридоре никого не было. Эти вьющиеся волосы, начавшие пробиваться усы, острые плечи, выдающие худобу…
Неужели этот вот юнец — я? В прошлом году мне делали операцию на веке, остался шрам. Значит, у него не должно быть. Но шрам был.
Что же это получается? Да нет же, чертовщина какая–то, продолжение сна! Я покачался из стороны в сторону, потряс рукой, подрыгал ногой, скорчил рожицу — все движения отражались в зеркале до мелочей.
Я прислонился плечом к стене и стал с любопытством изучать отражение. Как мифический Нарцисс, я не мог оторваться от собственного лица, но не потому, что был влюблен в него, а потому, что оно рождало целый сонм чудесных воспоминаний.
***
Не лги, зеркало, не лги. Люди врут зачем–то: для выгоды, для смеха, для самого обмана. А тебе–то зачем врать? Тем более, что мы знакомы с тобою уже тридцать лет.
Я понимаю, что ты не только отражаешь — ты живешь, играешь, переживаешь. Но сейчас–то, сейчас какой толк в твоей наивной лжи? Мне столько лет, сколько есть — они все мои, и все мне дороги; зачем ты являешь мне восемнадцатилетнего юнца, вернее, меня, но — тогдашнего? Зачем с такою факирской легкостью разглаживаешь морщины на лбу, убираешь седины, возвращаешь локоны, о которых только ты одно и помнишь?
Ах, это не твои проделки, не твое лукавство? И во всем, оказывается, повинен я сам? Интересный поворот, конечно, но нельзя ли пояснее, подоходчивей — чай, не первый десяток лет друг на друга смотрим?
Ах, вон как — ты лик души решило отразить? Ну не глупая ли стекляшка, пусть и посеребренная! Что за чушь ты несешь? Как можно отражать то, что и само не оставляет тени? Да если уж на то пошло, обманище ты плоское, от тебя и осколков не осталось бы, умей ты и в самом деле отражать мою душу — в ней столько всего, что ты от стыда сгорело бы.
А, ненависть тебе и без меня опротивела? Что ж, верю, верю — не зря бабка говорила, что тебе все триста лет. Так что же тебя сподвигло на сегодняшний фокус?
Любовь?
Моя?
Во мне?
***
Конечно, надо быть таким свихнутым, как я — трижды свихнутым, чтобы, во–первых, поверить приснившейся ведьме, во–вторых, целый день готовиться к встрече с бывшей женой моей Женей, и, в–третьих, попереться–таки вечером в парк.
Отутюженные брюки, сверкающие башмаки, свежая рубашка…
Да что там — брился два раза и даже хризантемы поставил в древнюю зеленую вазу, бабкино наследство! Вот уж поистине, самые трогательные свидания — с собственной женой. Хотя, почему свидание, кто его мне назначал, и кому — я? Просто тянет к логическому завершению: после странного веселья и сюрпризов — грустный реалистический финал.
С Женей мы встретились на той же аллее. Уже темнело. Но я сразу узнал ее. И она — сразу. Словно не расставались на год.
— Привет, Жак, — сказала она, — я почему–то с утра знала, что встречу тебя.
— Привет, Жек, — ответил я, не жалея о том, что пропадает заранее сочиненный монолог с удивлениями, восторгами и новостями, — и я тоже знал.
— Позвонил бы, все–таки в одном городе живем, не за тридевять земель.
— Боялся, а вдруг ты вышла замуж?
— Вот позвонил бы и узнал, а я бы сказала, что нет, и что с меня одного замужества — вот, — она провела ладонью над головой.
— Так плохо было? — затаился я в ожидании ответа: наверное, мужское самолюбие никто не в силах отменить.
— Наоборот. Зачем еще раз пробовать, если лучше все равно уже не будет. И потом — пришлось бы искать мужа с гитарой, я привыкла, чтобы в доме пели и говорили, что — для меня.
— Жень, — уцепился я за эфемерную соломинку, — а давай я и впрямь тебе спою? У меня есть новый романс… Вернее, очень старый, но я его забыл, а сегодня он мне приснился…
«Не суетись! — рычал внутренний голос. — Не мельтеши! Браки вершатся на небесах, и все не тобою предопределено!»
— Давай, — легко согласилась она, даже как–то ошеломив и опустошив меня, приготовившегося настаивать и уговаривать, этой легкостью, — ты ведь рядом живешь, у Лизы?
Слышала бы моя покойная бабка, царство ей небесное за добрую жизнь и за оставленную мне квартиру, что ее еще раз назвали Лизой! Она, лет семьдесят подчеркивающая, что ее зовут как императрицу, Елизаветой Петровной (в ее устах это звучало «Элисаветта Пиотровна»); она, столбовая дворянка; она, окруженная вещами двухсот и трехсотлетней давности, к которым прикасались руки знаменитейших людей России: и, наконец, она, которую все в семье упорно называли просто Лизой — и в ее пятьдесят, и в ее семьдесят, и в ее девяносто.