Пытаясь порой вернуть себе утраченную самостоятельность, а чаще — популярность, тот или иной интеллигент начинает сопротивляться, создавать новые теории, писать очень умные статьи, но попадает в новую беду: слишком умные пророки толпе надоедают, становятся обузой. В конечном итоге толпа следует за теми, которые оказываются на нее наиболее похожими. Начинает действовать простенький механизм отторжения чужеродного тела. Лишившись доверия масс, интеллигенция становится ненужной народу, а без такого важного тыла она попадает в полную зависимость от бюрократии и превращается в мальчика для битья. Но и это еще не все. Рано или поздно это правило губительно сказывается на обеих сторонах: люди, старающиеся быть мудрецами среди бездумных, превращаются в глупцов среди мыслящих. Куда ни поверни, человек, посвятивший себя творчеству, должен понимать, что, открывая истины, выгодные только ему самому, или создавая только ему нужные теории, он оказывается в еще большем тупике. Судьба же тех новых, но никому не нужных истин тоже достаточно плачевна: рождаясь в качестве ереси, они умирают, как сплетни. Любая идея выживает только тогда, когда она подтверждается каждодневным кропотливым трудом или если самоотверженный автор взойдет ради нее на костер. Но времена библейских пророков прошли уже давно. Сегодняшние мессии рождаются не от непорочного зачатия, а от политической проституции.
Поэтому я не очень виню ни Апутиса, ни Будриса, ни какого–нибудь Саю или Юозайтиса. Это несчастные, не реализовавшие себя до конца люди, которым доставляет удовольствие хоть на несколько минут стать более значимыми, чем все остальные. Я наблюдал на съезде писателей за Чепайтисом. Между ним и другими с обеих сторон оставались незанятыми по три кресла. Все его прежние подхалимы, как прокаженному, не подавали ему руки, и сам он не пристал ни к какой компании…
Как неприятно сознавать, что чьи–то личные неудачи, нехватку таланта кто–то пытается превратить во всеобщую боль. Чужая боль такого бедолагу вдохновляет, возвышает, он мнит себя великим и начинает поучать, так как творить не способен.
Изредка я оглядываюсь, интересуюсь мнением друзей, вчитываюсь в еще тепленькое, состоящее сплошь из претензий произведение какого–либо молодого литератора — и не испытываю никакого удовольствия. Только с каждой книгой постоянно нарастает тревога… Где шедевры, написанные в годы перестройки? Где те запрещенные и годами зревшие книги? Где те обещанные потрясать землю, умы и людское воображение мысли и образы? Их нет, хотя, по правде говоря, мы сейчас пишем очень много, к тому ж, как ни жаль, с постоянно нарастающими злостью и раздражением, но ничуть не лучше в смысле художественности, возвышенных чувств. Заложенное в наши души природой страшное разрушительное начало еще очень живуче и ежедневно напоминает о себе в самых невообразимых формах. Лишь несколько лет мы живем без цензуры, а приличные люди уже затосковали по Закону о печати, поскольку вместе с Главлитом из нашей среды исчезла и какая–то вынужденная, предписанная законом терпимость к иному мнению. А может, у нас ее и не было?
Мы свободны! У людей, лишенных духовности, отсутствуют какие–либо тормоза… И внезапно наша пресса окрашивается весьма подозрительным желтым бульварным цветом, перед которым бледнеет довоенная газета «Двадцать центов». Около одной или другой редакции созданы даже монополии на истину. Мне все это не ново, журналисты никогда не были свободными и самостоятельными. Страшнее всего то, что свободу печати даже некоторые хорошие литераторы понимают как очередную волну сведения счетов. Баталии на газетных страницах — вовсе не состязание талантливых людей, старающихся превзойти друг друга в красоте, смысле, увлекательности своих произведений. Они мне больше напоминают войну оскорбленных амбиций, дележку должностей, желание унизить друг друга за прежние или будущие грехи, вытереть ноги о своих коллег, чтобы обрести спасение, либо, взбираясь по головам других, излечить собственную духовную немощь. Вся эта макулатура измеряется только деньгами, она оплачена заранее, продается и перепродается. Кто больше заплатит газете, тот и прав. Двуличие политической жизни породило и двуличие прессы. В республике утвердились две истины В. Томкуса и А. Вайнаускаса[30]
.Еще страшнее, когда звонит какой–нибудь независимый журналист и сообщает:
— На тебя имеется негативный материал.
— Что делать?
— Сам знаешь, — отвечает он и тихо ждет, когда его спросят: «А сколько за него надо выложить?»
Не помню фамилию классика, который написал прекрасную новеллу о том, как посреди Атлантического океана плененные африканцы восстали против пиратов. Они перебили их, всех до единого, и несколько дней не могли нарадоваться внезапно обретенной свободе. Но первая же буря разнесла в щепки корабль с ничего не смыслящими в морском деле людьми…